ОГЛАВЛЕНИЕ


ГЛАВА ВТОРАЯ
Сопротивление трудящихся масс эксплуатации при феодализме


ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Средства и органы, направленные против народного сопротивления

1. Потребность экономически господствующего класса в надстройке, обуздывающей борьбу народных масс

Крестьянские восстания не были особенно часты в феодальном обществе. По большей части мы наблюдаем внешний "мир" в жизни средневекового поместья. Не только восстания, но даже и стоящие ниже формы борьбы, например, уходы, вообще все сколько-нибудь активные способы сопротивления крестьян, хотя и порождаемые с необходимостью феодальной эксплуатацией, были все же "чрезвычайными событиями" в быте феодальной деревни, были в ее буднях не правилом, а исключением. Значит, что-то постоянно сковывало, обуздывало крестьянскую антифеодальную борьбу почти с такой же силой, с какой экономическая необходимость ее порождала.

Феодализм невозможно себе представить ни при отсутствии крестьянского сопротивления, ни при победе крестьянского сопротивления. Полная победа крестьянского восстания означала бы гибель феодализма, так как господствующий класс уже не получал бы прибавочного продукта крестьян. Полное бессилие крестьянского сопротивления означало бы тоже гибель феодализма, так как крестьяне не могли бы в случае необходимости отстаивать свои хозяйства - устои феодальной экономики - от экспроприации. Но феодализм существовал много веков. Значит, на протяжении всей его истории той силе, с которой огромная крестьянская масса, составлявшая не менее 80-90% населения, сопротивлялась эксплуатации, противостояли какие-то другие силы. А так как вместе с развитием феодализма сила крестьянского сопротивления в общем прогрессивно возрастала, значит, и эти противостоящие ей силы более или менее соответственно возрастали. Нарастание крестьянского сопротивления в течение веков, таким образом, толкало вперед, заставляло перестраиваться и соответствующие органы феодального общества.

Средства, противодействовавшие крестьянскому сопротивлению, были, как правило, в каждый данный момент достаточно эффективны, чтобы не допускать возникновения высшей формы крестьянского сопротивления - восстаний - и весьма ограничивать низшие формы - частичное сопротивление, уходы, экономическую борьбу.

Следовательно, восстание действительно было подавленной потенцией всей феодальной сельской жизни. Если восстания все же в виде исключения и вспыхивали, то либо в моменты, когда развитие этих средств и органов подавления отставало от развития силы крестьянского сопротивления, либо в моменты, когда эти органы и средства были чем-либо парализованы, разрушены.

Иначе говоря, мы таким путем подходим к основной социологической проблеме феодального общества (в известном смысле - всякого классового общества): что заставляло подавляющее большинство членов общества повиноваться ничтожному эксплуатирующему меньшинству? Что обычно парализовало их волю к борьбе, ежечасно подстегиваемую экономической необходимостью?

Прежде всего кажется естественным искать ответ на этот вопрос в самом экономическом базисе общества, - в том факте, что главные средства производства принадлежали эксплуатирующему меньшинству. Действительно, указывают сплошь и рядом на то, что рабочий при капитализме подчас отказывается участвовать в стачке, потому что боится потерять работу: если владелец средств производства уволит его, он не сможет существовать; экономическая зависимость делает его покорным. Точно так же крестьянин боится лишиться земли, надела и принужден терпеть угнетение. Но это объяснение ничего не объясняет. Ведь на самом деле отделение производителя от средств, производства есть причина, порождающая классовую борьбу, а никак не подавляющая классовую борьбу. Именно потому, что средства производства принадлежат капиталисту, рабочий в конце концов принужден бороться, сколько бы он ни делал близоруких попыток обойтись без борьбы. Либо надо полагать, что эксплуатация (вытекающая из экономической зависимости) не противоречит интересам рабочего, либо, если признать, что она противоречит его интересам, надо согласиться, что она стихийно толкает и побуждает его к сопротивлению, независимо от того, насколько глубоко он понимает ее экономическую природу. Точно так же обстоит дело и с крепостными крестьянами. Пусть во множестве единичных случаев экономическая зависимость парализовала их сопротивление, - в целом, в том большом историческом масштабе, который важен для науки, экономическая зависимость не только не парализовала, но, напротив, порождала неповиновение, сопротивление, борьбу эксплуатируемых масс.

Экономическая зависимость и тут означает эксплуатацию, а эксплуатация, поскольку она противоречит коренным интересам трудящихся, означает неотвратимо возникающие стихийные попытки сопротивления ей. Если собственность эксплуататоров на средства производства ставила трудящихся в зависимость от них, казалось бы, трудящиеся должны были просто отнять у них эту собственность.

Следовательно, ответ на поставленный вопрос надо искать не в экономическом базисе феодального общества, а в его надстройке. Именно надстройка выполняла эту функцию - парализовать волю трудящихся к борьбе, ежечасно подстегиваемую, их экономическим положением.

Это - одно из важнейших проявлений той активной роли надстройки по отношению к судьбе базиса, о которой говорит марксизм. Надстройка порождается базисом не для того, чтобы пассивно "отражать" его, а для того, чтобы активно служить и помогать ему, защищая его от угрожающих ему общественных сил.

Следовательно, для ответа на поставленный вопрос нам надо обратиться к рассмотрению некоторых явлений надстройки феодального общества. А именно, нам надо выяснить те органы, те силы надстроечного порядка, которые в средние века преимущественно подавляли стремление масс противиться феодальной эксплуатации, противиться данному экономическому строю, данному базису.

В знаменитом предисловии к своей работе "К критике политической экономии", где Маркс дал лаконичное изложение сущности исторического материализма, он показал, что экономическое развитие является материальной основой, базисом общественной жизни, а юридическо-политическое и религиозно-философское развитие является формой этого содержания, надстройкой над экономическим базисом. "С изменением экономической основы, - писал Маркс, - более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке"[1]. Определяя суть открытого Марксом материалистического понимания истории, Энгельс говорил на могиле Маркса: "...Каждая данная ступень экономического развития народа или эпохи образуют основу, из которой развиваются государственные учреждения, правовые воззрения, искусство и даже религиозные представления данных людей и из которой они поэтому должны быть объяснены, - а не наоборот, как это делалось до сих пор"[2].

Надстройка является идеологической формой общественного развития, совокупностью форм общественного сознания на данной ступени истории. Но надстройка - это не только взгляды и воззрения людей, а и соответствующие организации и учреждения. Юридические и политические взгляды того или иного исторически существовавшего общества неотделимы от соответствующей организации государства, суда, управления; религиозные взгляды - от церкви и т.д. Эта связь форм сознания с определенными общественными учреждениями и институтами подчеркивает, что надстройка - не только отражение экономического строя общества в сознании людей и общественных классов, но и орган активного воздействия одного класса на другой, в особенности в целях подавления тех общественных сил, которые противятся данному экономическому порядку. Надстройка в классовом антагонистическом обществе есть орган классовой борьбы, необходимое условие для удержания экономического строя, основанного на эксплуатации, на лишении непосредственных производителей средств производства. Сам этот экономический строй с необходимостью порождает постоянное сопротивление ему со стороны подавляющего большинства общества, трудящихся, и поэтому немыслим без надстройки, столь же постоянно парализующей это сопротивление.

Как уже говорилось, неверно сводить надстройку того или иного классово антагонистического общества к взглядам и органам только лишь господствующего класса. Например, рассматривая выше формы организации и общности народных масс в феодальную эпоху, мы уже вступили в сферу надстройки. Без этих организаций и соответствующих представлений, взглядов, идей, крестьянская борьба против феодальной эксплуатации была бы совершенно разрозненной и бессильной. Иными словами, без какой-то надстройки невозможно себе представить и общественного движения самих народных масс. Однако естественно, что в обществе политически господствует тот класс, который господствует экономически, что господствующие в обществе мысли - это мысли господствующего класса. Словом, надстройка в основном оказывается орудием господствующего класса, направленным против всяких стремлений трудящихся противиться эксплуатации.

Грубо говоря, эти стремления в феодальном обществе подавляли в основном две силы: сила оружия и сила религии.

Была еще третья сила: обычай, традиция - великая цементирующая сила феодального порядка. Нарушить обычай, нарушить, как говорили на Руси, "пошлину" (то, что издавна пошло, повелось) в феодальном обществе всегда было очень трудно. Но это было, с другой стороны, и могучим средством в борьбе крестьян-общинников против феодальной эксплуатации, хотя оно же сковывало им руки. Именно вследствие этой обоюдной остроты силы обычая мы пока отвлечемся от нее. К тому же это - как раз наименее переменная величина. Обычаи менялись медленно, а уж сам дух традиционализма, оглядки на обычай, можно сказать, почти вовсе не менялся на протяжении веков.

Напротив, сила материального принуждения и степень влияния религии были величинами переменными, весьма различными на разных этапах и в разные моменты средневековой истории. Именно этими двумя факторами - насилием (принуждением) и религиозным внушением (или убеждением) - и осуществлялось активное противодействие возраставшему крестьянскому сопротивлению на протяжении всей истории феодализма. Отождествлять их с государством и церковью было бы не совсем точно, ибо государство действовало не только материальным принуждением, но имело и большой авторитет в глазах крестьянских масс, а церковь пользовалась далеко не только словом, она прибегала также к кострам, пыткам, тюрьмам, казням. Но все же в основном фактор насилия был воплощен в государстве, а фактор идейного внушения - в церкви.

Чем более, с развитием феодального общества, расшатывался его экономический базис, тем острее и глубже становилась борьба составлявших его классов, тем соответственно более сильная надстройка требовалась для сохранения и защиты этого базиса. Поэтому для позднефеодальной эпохи характерно очень сильное, мощное государство (самодержавие, абсолютизм), активизирующаяся, наступающая церковь (католическая реакция, реформы, контрреформы). Эти две силы и сковывали нараставшую силу крестьянского сопротивления на протяжении всего средневековья. Иными словами, среди тех общественных взглядов и учреждений, которые составляли надстройку над феодальным экономическим базисом, наиболее активную, важнейшую общественную роль играли, с одной стороны, политика, государство, с другой стороны, религия, церковь. Что касается искусства, философии, морали, то они в феодальную эпоху не являлись сколько-нибудь самостоятельными частями феодальной надстройки, а были в огромной степени подчинены религии.

2. Феодальное государство как орган подавления борьбы народных масс

Остановимся сначала на феодальном государстве, т.е. на политической надстройке феодального общества.

Ленин в лекции "О государстве" говорил: "...Едва ли найдется другой вопрос, столь запутанный умышленно и неумышленно представителями буржуазной науки, философии, юриспруденции, политической экономии и публицистики, как вопрос о государстве"[3]. К вопросу о государстве средних веков эти слова относятся в полной мере. Советским медиевистам приходится на каждом шагу прорываться сквозь туман полученных в наследство от буржуазных историков метафизических, извращенных представлений о сущности феодального государства, вроде, например, восторженного изображения монархии как творца нации, национального единства и вообще чуть ли не всего исторического прогресса. Еще Н. Г. Чернышевский гневно и справедливо возражал на это традиционное восхваление прогрессивной исторической миссии королей и царей: "Если французы должны кого благодарить за могущество, приобретенное Францией, то должны благодарить за это только самих себя и больше никого. Тот или другой эгоист, тот или другой честолюбец мог находить выгодным для себя стремление к национальному единству, врожденное французам, но не он создал его, он только пользовался им и пользовался почти всегда вредным для самих французов образом... Если мы станем благодарить французских Валуа за то, что при них произошло воссоединение французских провинций, всегда стремившихся к единству, то не должны ли мы благодарить Елизавету английскую за то, что при ней Шекспир написал Гамлета? Нам кажется, что за Гамлета следует благодарить Шекспира, а за французское единство французы должны благодарить самих себя"[4].

Прежде чем говорить о сущности феодального государства, отмежуем со всей ясностью то, что в самом деле никак не принадлежит к его сущности. Нации исторически не только не были порождены монархиями или какой-нибудь иной формой государства, но среди признаков нации как исторически сложившейся общности людей марксизм-ленинизм, как известно, вообще не указывает признака государственной общности. Попытки "дополнить" марксистско-ленинское определение нации еще одним признаком, "государственной самостоятельностью", неизбежно ведут лишь к грубым политическим ошибкам в национальном вопросе. Нации исторически складывались как при наличии национального государства, так и при отсутствии его.

Как государство не входит в определение сущности нации, так и нация не входит в определение сущности государства. Хотя "для всей Западной Европы - более того: для всего цивилизованного мира - типичным, нормальным для капиталистического периода является... национальное государство"[5], все же, как известно, и при капитализме, как и при феодализме, наряду с национальными государствами встречаются многонациональные. Другое дело, что всякое национально-освободительное или национально-объединительное движение имеет своей тенденцией (стремлением) образование национального государства[6]. Если говорить о массах, составлявших боевую силу этих движений, то они под этим разумеют главным образом независимость, т.е. внешнеполитическую сторону дела и к тому же, как говорит Ленин, "отрицательную", разрушительную, революционную: уничтожение реально существующей угнетающей их власти, находящейся в руках иной нации (или в руках местных феодальных правительств). Но это отнюдь не ведет нас к пониманию общественной, классовой сущности государства, даже если оно возникло в результате такого движения. Это отнюдь не ведет нас к пониманию самого устройства государственной власти.

Борьба против иноземного гнета - это одно, оформление в ходе и в результате этой борьбы того или иного государственного устройства на освобожденной территории - это другое. В конкретной истории эти две стороны всегда неразрывно сплетены, но теория, обобщая многие конкретные случаи, без труда расчленяет эти две стороны, так как в одних случаях в результате народно-освободительного движения возникла одна форма государства, в других - совсем другая. В одних случаях, скажем, возникла республика, в других - сословноограниченная монархия, в третьих - неограниченная монархия. В одних случаях в результате достижения национальной независимости к власти пришли те или иные слои феодального класса, в других - буржуазии, в третьих - крестьянства или ремесленников (например, в средневековой Швейцарии). В одних случаях после победы сложилось федеративно-децентрализованное политическое устройство (например, в Нидерландах, США, Швейцарии), в других - централизованное (например, в России). В одних случаях после освобождения новое государственное устройство охватило целую нацию, в других - лишь часть ее (так бывало в истории средневековой Венгрии и других народов), в третьих- несколько наций или народностей, наконец, в четвертых - народно-освободительная борьба за независимость могла завершиться присоединением данной народности или нации к какому-то уже существующему государству с его прежде сложившимся государственным устройствам (например, воссоединение левобережной Украины с Россией в XVII в.).

Все это многообразие ясно показывает, что силы, боровшиеся против иноземного гнета, за государственную независимость, и силы, пришедшие к власти в ходе борьбы или на базе достигнутой независимости, - это отнюдь не одно и то же. Следовательно, сущность вопроса о государственной власти и ее устройстве отнюдь не состоит в том, что она обеспечивает эту "отрицательную" задачу - не в защите независимости данного народа, данной нации или группы наций. Поэтому историку непростительно и нелепо определять свое отношение, скажем, к русской монархии XV-XVI вв. тем, что она боролась против татарского ига и возникла на его развалинах, - ведь в других конкретно-исторических условиях сходную роль выполняла и республика. Очевидно, такой историк или не способен подняться от данного частного исторического случая до какого-либо обобщения, или же руководствуется монархическим обобщением - недоказуемым представлением, что монархия является наиболее "сильным" государством, наиболее способным обеспечить независимость, порядок и т.п.

Таким же образом нельзя смешивать вопрос о политическом объединении страны с вопросом о централизации государственной власти, тем более - с вопросом об установлении неограниченной монархии. К сожалению, все эти три разных вопроса во многих исторических сочинениях нарочито отождествлялись под широким термином "централизованное государство". Это давало возможность всякую борьбу за ограничение монархической власти, произвола, деспотизма изображать как борьбу против прогресса: как якобы борьбу против объединения страны, за феодальную раздробленность. Термин "централизованное государство" в таком широком понимании антинаучен и бессмыслен. Объединение страны, т.е. преодоление феодальной раздробленности, - понятие, отнюдь не совпадающее с понятием централизации власти: скажем, Утрехтская уния 1579 г. представляет образец политического объединения земель в форме равноправной федерации, при минимальных правах центральных органов. Такая форма политического объединения всегда была лозунгом наиболее прогрессивных общественных сил и наиболее антифеодальной платформой объединительных движений. В свою очередь понятие централизации власти ни в коем случае не совпадает с понятием неограниченной монархической власти, т.е. самодержавия, абсолютизма. Если господствующий феодальный класс ограничивал короля или царя своими представительными органами, - это вовсе не значит, что они боролись против "централизации", ибо эти представительные органы тоже были центральными. Борьбу феодальных клик за влияние при королевском или царском дворе нет причин изображать как феодальный сепаратизм: это была борьба за овладение центральной властью, а вовсе не за власть на местах.

Запугивание читателей феодально-сепаратистской угрозой монархиям родилось под пером тех историков, которые идеализировали монархию, видя в ней силу антифеодальную, "национальную", "народную" или же буржуазную. В действительности, как сказано, вопрос о преодолении феодальной раздробленности, т.е. политическом объединении страны, и вопрос о монархическом устройстве государственной власти в объединенной стране - два разных вопроса. Бывало, конечно, что объединение совершалось и завершалось под эгидой королей или царей. Но, скажем, Венецианская республика не менее успешно управляла своими владениями, не опасаясь их сепаратизма, чем любая монархия.

Народные массы боролись против местных феодальных властей, сокрушая тем самым политическую раздробленность, Но эта "отрицательная", разрушительная историческая деятельность масс отнюдь не означает, что они боролись за самодержавие. Так точно в ходе буржуазно-демократической революции антифеодальная разрушительная активность масс не означает, что все эти массы проникнуты стремлением передать плоды победы в руки одной буржуазии. В истории часто плоды победы присваивались не теми, кто ее в действительности одержал.

Анализ проблемы феодального государства затрудняется тем, что слово "государство" употребляют в разных смыслах: иногда им пользуются в смысле суммы внешних границ данной страны или в смысле совокупного населения. Ниже мы будем говорить о государстве в смысле государственной власти.

Сущность феодального государства как аппарата принуждения надо искать прежде всего в его главной, внутренней политической функции. Марксизм показал, что государство возникло для того, чтобы держать в узде эксплуатируемое большинство в интересах эксплуататорского меньшинства, что оно имеет в рабовладельческом, феодальном и капиталистическом обществе главной функцией - подавлять сопротивление трудящихся масс эксплуатации; рядом с этим внешнеполитическая функция (экспансия и оборона) отступает на второе место. "Главной целью этой организации, - говорил Энгельс по поводу государства, - всегда было обеспечивать при помощи вооруженной силы экономическое угнетение трудящегося большинства особо привилегированным меньшинством"[7].

Какой же класс составлял при феодализме эксплуатируемое трудящееся большинство? Крестьянство. Ясно, что согласно марксистской теории обуздание крестьянства и было функцией феодального государства, его подлинной сущностью.

Энгельс прямо писал об этом в "Происхождении семьи, частной собственности и государства": как античное государство было прежде всего органом рабовладельцев для подавления и обуздания рабов, так "феодальное государство - органом дворянства для подчинения и обуздания крепостных крестьян". Уже из соразмерности политических прав граждан с их имущественным положением видно, что "государство - это организация имущего класса для защиты его от неимущего класса... Так было и в средневековом феодальном государстве, где политическое положение определялось размерами землевладения"[8].

Ленин в лекции "О государстве" подробнее развил эту мысль. Как и в античном рабовладельческом обществе, говорит он, в средние века мы видим разные политические формы - различные виды монархии и республики, но под разными формами скрывается одно содержание: господство принадлежало помещикам-крепостникам, эксплуатируемые же крестьяне были абсолютно лишены каких бы то ни было политических прав. "Для удержания своего господства, для сохранения своей власти помещик должен был иметь аппарат, который бы объединил в подчинении ему громадное количество людей, подчинил их известным законам, правилам, - и все эти законы сводились в основном к одному - удержать власть помещика над крепостным крестьянином. Это и было крепостническое государство..."[9]

Такова сущность феодального государства.

Но применить эти общие теоретические положения к объяснению конкретной истории развития средневековых государств не просто. Во всяком случае авторы вузовского учебника по истории рабовладельческого и феодального государства и права предпочли даже вовсе не цитировать приведенные выше основополагающие высказывания Энгельса и Ленина по этому вопросу: эти мысли невозможно увязать с текстом учебника[10]. Некоторые историки феодального государства, расходясь с Лениным, забывают о едином содержании, которое скрывается за приковывающими без остатка все их внимание различиями между феодальной раздробленностью и феодальной монархией, между монархией сословно-представительной и абсолютной и т.д. Для каждой стадии и формы они ищут какое-то в корне иное социальное содержание. Авторы ряда учебников и работ по феодальной эпохе, если и цитируют эти высказывания классиков, если и признают на словах функцию подавления и обуздания крестьянства сущностью феодального государства, оставляют далее эту "сущность" в стороне, не прибегают к ней для объяснения даже самых существенных сторон и изменений феодального государства (например, централизации), объясняя их какими-либо другими, не главными функциями государства. Но что же это за "сущность", раз ею нельзя объяснить ничего существенного в истории феодального государства!

Можно признавать главную роль экономики в жизни общества, можно признавать классовую борьбу - и все-таки не быть марксистом-ленинцем. Оселком, на котором проверяется подлинное овладение историком марксистско-ленинским методом, является вопрос о государстве.

Нетрудно ответить на вопрос, почему это так.

Маркс в известном письме к Вейдемейеру от 5 марта 1852 г. писал: "Что касается меня, то мне не принадлежит ни та заслуга, что я открыл существование классов в современном обществе, ни та, что я открыл их борьбу между собой. Буржуазные историки задолго до меня изложили историческое развитие этой борьбы классов, а буржуазные экономисты - экономическую анатомию классов. То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства, 2) что классовая борьба необходимо ведет к диктатуре пролетариата, 3) что эта диктатура сама составляет лишь переход к уничтожению всяких классов и к обществу без классов"[11].

Ленин, комментируя это письмо в основном своем труде о государстве, "Государство и революция", так развил мысль Маркса: "В этих словах Марксу удалось выразить с поразительной рельефностью, во-первых, главное и коренное отличие его учения от учения передовых и наиболее глубоких мыслителей буржуазии, а во-вторых, суть его учения о государстве.

Главное в учении Маркса есть классовая борьба. Так говорят и пишут очень часто. Но это неверно. И из этой неверности сплошь да рядом получается оппортунистическое искажение марксизма, подделка его в духе приемлемости для буржуазии. Ибо учение о классовой борьбе не Марксом, а буржуазией до Маркса создано и для буржуазии, вообще говоря, приемлемо. Кто признает только борьбу классов, тот еще не марксист, тот может оказаться еще не выходящим из рамок буржуазного мышления и буржуазной политики. Ограничивать марксизм учением о борьбе классов - значит урезывать марксизм, искажать его, сводить его к тому, что приемлемо для буржуазии. Марксист лишь тот, кто распространяет признание борьбы классов до признания диктатуры пролетариата. В этом самое глубокое отличие марксиста от дюжинного мелкого (да и крупного) буржуа. На этом оселке надо испытывать действительное понимание и признание марксизма"[12].

Скажут: как же испытывать на этом оселке понимание и признание марксизма в изучении феодального общества, когда вопрос о диктатуре пролетариата не стоял в средние века и не мог стоять? Нет, ответим мы, именно в зависимости от понимания историком учения о диктатуре пролетариата меняется и его представление о классовой борьбе во всем историческом прошлом. Марксист, стоящий на точке зрения признания диктатуры пролетариата, видит всю предшествующую историю классовой борьбы в совершенно ином свете, чем всякий иной историк; он видит ее не такой, какой она приемлема для сознания буржуазии. Связующим звеном между признанием диктатуры пролетариата и марксистско-ленинским пониманием классовой борьбы в прошлом является как раз учение о государстве. Кто признает, что диктатура пролетариата есть диктатура трудящегося большинства общества над эксплуататорским меньшинством, тот тем самым признает, что все предшествовавшие государства были, наоборот, диктатурой эксплуататорского меньшинства над трудящимся большинством[13]. А кто признает это, тот видит главный водораздел классовой борьбы в прошлом не в борьбе между буржуазией и дворянством, а в борьбе между эксплуататорами и эксплуатируемыми и т.д.

Учение о диктатуре пролетариата заставляет ясно понять, что во все времена государство было и является машиной в руках господствующего класса для подавления сопротивления классового противника. Разница же между диктатурой пролетариата и существовавшими до нее государствами состоит в том, что все существовавшие до сих пор классовые государства являлись диктатурой эксплуатирующего меньшинства над эксплуатируемым большинством, между тем как диктатура пролетариата является диктатурой эксплуатируемого большинства над эксплуатирующим меньшинством. Кто усвоил учение о диктатуре пролетариата, тот не испугается и мысли, что феодальное государство было прежде всего органом насилия, материального принуждения. Слово диктатура и означает насильственное господство; феодальное государство в любых его формах было именно диктатурой. Марксиста понятием "насилие" не испугаешь, когда его употребляют кстати, - этого понятия боятся только "экономические материалисты".

В статье "О либеральном и марксистском понятии классовой борьбы" Ленин показал, что либеральное, буржуазное понятие классовой борьбы отличается тем, что оно не включает в вопросы классовой борьбы вопроса об устройстве государственной власти, тогда как марксистское понятие классовой борьбы обязательно включает и вопрос об устройстве государственной власти[14]. Тот не понимает по-марксистски классовую борьбу, кто не понимает государства как органа классовой борьбы. Либерализм, пишет Ленин, "не решается уже отрицать классовой борьбы, но старается сузить, обкорнать, кастрировать понятие классовой борьбы. Либерализм готов признать классовую борьбу и в области политики, но с одним условием, чтобы в область ее не входило устройство государственной власти"[15]. Эти слова вполне подходят для характеристики некоторых буржуазных историков, рассуждающих о средневековой монархии: классовая борьба была, но это не касается таких святынь, как "централизация", "возвышение королевской власти" и т.д., т.е. именно устройства государственной власти. Им можно сказать то же, что говорит Ленин Ерманскому: "Останавливая свой критический анализ на пороге вопроса об устройстве государственной власти, вы доказали этим либеральную ограниченность вашего понятия о классовой борьбе... вы разучились применять революционную точку зрения к оценке общественных событий. Вот где зарыта собака!"[16]

Говорят, что "односторонне" подходить к истории феодального государства под углом зрения лишь крестьянского вопроса. Разве можно игнорировать и роль противоречий внутри феодального класса в развитии форм средневекового государства, и взаимоотношения центральной власти с городами, купечеством, буржуазией, и относительную независимость государственного аппарата?

Действительно, все это не только играет большую роль, но даже заполняет передний план, авансцену истории средних веков. Крестьянская борьба находится в глубокой тени и только изредка показывается на освещенную авансцену. Тот, кто хочет только описывать историю, а не объяснять ее, не придаст особого значения крестьянскому сопротивлению феодальной эксплуатации для объяснения судеб феодального государства. Но тот, кто хочет отделить основное от производного, не может забыть, что феодальное общество состояло из двух основных антагонистических классов: крестьянства и феодалов. Их отношения и являются ключом ко всему остальному. Если мы хотим стоять на почве подлинной науки об обществе, мы должны прежде всего изучать условия, определявшие поведение основной трудящейся массы, каковой в течение всего средневековья была крестьянская масса, составлявшая подавляющее большинство населения, почти все общество. Феодальное государство и имело своим назначением определенным образом воздействовать на поведение этой массы.

Говорят, что крестьянские движения не могут объяснить поздних ступеней развития феодального государства, так как уже на ранних ступенях, будучи слабым, раздробленным, оно все-таки было уже достаточно сильно, чтобы держать крестьян в повиновении. Раз государство с веками изменялось, например, усиливалась его централизация, значит для объяснения этих изменений надо привлечь какие-то другие факторы, кроме вопроса о подавлении крестьянства.

По поводу этого аргумента позволительно, кстати, спросить: а кто-нибудь из его защитников написал такое исследование, которое действительно показало, что феодальное государство хотя бы на ранних стадиях своего развития имело главной, функцией подавление крестьянства? Существуют такие исследования? Не есть ли это отсылка от Понтия к Пилату, лишь бы спасти централизованную монархию от "подозрения" в том, что ее главной функцией было подавление крестьянства? Если бы такое исследование о функциях государства в раннем средневековье, в эпоху феодальной раздробленности было на самом деле историком-марксистом написано, оно как раз показало бы, что тогда конкретные формы политического господства отвечали характерным для той эпохи конкретным формам крестьянского сопротивления эксплуатации. Стало бы ясно, что с изменением форм сопротивления старые формы политического господства не могли уже быть годны, должны были уступить место новым формам.

Таких марксистских специальных исследований пока нет ни о раннем, ни о позднем феодальном государстве. И объясняется это в немалой степени тем, что до сих пор историками недостаточно раскрыто само общее понятие крестьянского сопротивления феодальной эксплуатации. Поэтому так трудно переходить к анализу того аппарата, который подавлял это сопротивление.

В предшествующей главе мы как раз и попытались, хотя бы в самых общих чертах, проанализировать природу крестьянской борьбы против феодальной эксплуатации. Мы пришли, в частности, к выводу, что интенсивность крестьянского сопротивления феодальной эксплуатации не была величиной, изменявшейся только от частных обстоятельств места и времени, но что она подчинена и общей закономерности, а именно: в целом - хотя и зигзагообразно - возрастала на протяжении всего развития феодального общества. Развитие феодального способа производства есть вместе с тем обострение его внутренних противоречий. Этот вывод о закономерном обострении крестьянской борьбы нельзя не связать с общеизвестным фактом постепенного усиления государственной власти в течение средних веков: общая тенденция к обострению классовой борьбы дает ключ для объяснения общей тенденции к усилению государства. Мы выяснили также, что когда речь идет о степени интенсивности крестьянского сопротивления, надо иметь в виду не только восстания или крестьянские войны, но всю совокупность форм и скрытой (экономической) и открытой (частичное сопротивление, уходы, восстания) крестьянской борьбы против феодального гнета. Существовали также промежуточные переходные формы. Таким образом, в совокупности крестьянское сопротивление - это величина очень сложная. Ясно, что и аппарат принуждения должен был подавлять и обуздывать не одну, а все разнообразные формы крестьянской антифеодальной борьбы. Поэтому перед исследователем средневековья вырисовывается то одна, то другая сторона сложного здания феодального государства.

Рассмотрим их в том же порядке, в каком рассматривали формы крестьянской борьбы. Будем помнить, что при этом мы делаем большое логическое упрощение, так как в действительной истории средних веков разные формы крестьянского сопротивления феодальной эксплуатации соединялись и смешивались друг с другом, выступали одновременно, но только одна какая-нибудь в тот или иной момент преобладала.

Начнем с наименее существенной для вопроса о феодальном государстве, но все же важной и в этой связи формы сопротивления крестьянства феодальному гнету, - с экономической борьбы каждого крестьянского хозяйства в отдельности (и тем самым всех вместе) за повышение своих доходов. Это - не столько борьба за расшатывание и ликвидацию феодализма, сколько за максимальное использование тех возможностей, которые создал в свое время революционный переход от рабовладельческого строя к феодальному, тех небольших возможностей личной и хозяйственной самостоятельности и инициативы, которые открывал перед трудящимися феодальный строй. В предыдущей главе мы говорили об этой экономической борьбе, о попытках крестьянского накопления, интенсификации труда крестьянина в собственном хозяйстве, превращении части продукта в товар, в деньги - с целью таким путем ослабить относительное бремя феодальных повинностей и экономически "потеснить" феодализм. Несомненно, что уже подавление этой формы крестьянского сопротивления занимало известное место в деятельности феодального государства и кое-что объясняет в его историческом развитии.

Феодальное государство отнимало у крестьян и ремесленников тот избыток, тот упорно создаваемый ими превышающий минимальные потребности достаток, на экспроприацию которого у отдельных феодалов не хватало сил и "прав".

Феодальная монархия никогда не была только политическим орудием, только "исполнительным комитетом" господствующего феодального класса. Она сама была феодалом. Первоначально король и получал доходы только со своих собственных земельных владений. С остальной территории он стал получать налоги, т.е. своего рода феодальную сверхренту, по той основной причине, что наступил такой момент в развитии феодального общества, когда феодалы не могли уже отнимать у трудящегося населения весь производимый им избыток сверх необходимого продукта, т.е. когда перевес в борьбе стал клониться на сторону непосредственных производителей.

В самом деле, ведь это было настоящей победой народа над эксплуататорами: пусть даже феодалы получали по-прежнему традиционные ренты и поборы, но при сложившемся соотношении сил они уже не смели выйти из рамок обычая и присваивать плоды возросшей производительности труда крестьян и ремесленников. Да не всегда уже удавалось сохранять и старые обычаи. Крепостное право рушилось под нарастающим напором снизу. Новое соотношение классовых сил отражалось в увеличении и укреплении рядов лично свободных крестьян и лично свободных горожан на территориях феодальных сеньоров. А экономическим резюме нового соотношения классовых сил как раз и явился некоторый "избыток" в совокупной производительности народного хозяйства, который феодалы не могли экспроприировать, хотя потенциально это и была феодальная рента, т.е. избыток над уровнем минимального необходимого продукта в стране. Оставить этот избыток неэкспроприированным - для феодального мира значило потерпеть поражение от народа в борьбе за прибавочный продукт. Напротив, экспроприировать его - значило вместе с тем подавить противника, пресечь противодействие, восстановить такой баланс сил, когда непосредственные производители должны довольствоваться минимальным необходимым продуктом. Вот таким подавлением трудящихся классов путем их экспроприации и вместе с тем их экспроприацией путем их подавления и было возникновение и развитие централизованной монархии с ее налоговой системой (а также судебными штрафами и прочими источниками королевских доходов). Налоги - та же феодальная рента, централизованная и поглощающая "излишки" и "избытки", остающиеся непоглощенными феодалами на местах.

Понятно, что на политической поверхности в истории любой централизующейся средневековой монархии лежат ее сложные "расчеты" с классом феодалов (ибо вопросы первоочередности права на эксплуатацию становятся очень сложными), а также с городами - главными средоточиями "свободного", т.е. подлежащего экспроприации богатства. Но не эта поверхность должна привлечь наше главное внимание.

Самым существенным является то, что феодальное государство усиливается благодаря выжимаемым из народа налогам, а выжимает налоги благодаря тому, что усиливается. Развитие национального рынка лишь косвенно, через видоизменение и расширение классовой борьбы ведет к образованию централизованного государства, зато централизованное государство самым прямым образом накладывает руку на этот рынок. Оно не для того вводит единую монету и проводит другие финансово-экономические мероприятия, чтобы бескорыстно способствовать развитию национального рынка, а для того, чтобы больше с него взять. Чем централизованнее и сильнее феодальное государство, тем большую долю продукта оно может отнять у непосредственных производителей в виде налогов, т.е. централизованной феодальной ренты.

Абсолютистское государство[17], опираясь на голое насилие, на чистое внеэкономическое принуждение, забирает себе таким путем огромную долю народного дохода, народного труда и пота, затрачиваемых в неиссякающей надежде выбраться из нищеты. И именно эти налоги дают возможность абсолютистскому государству быть сильным и осуществлять насилие.

Уплата феодальных налогов - это подчинение народа превосходящей его материальной силе. Разумеется, народ пытался и сопротивляться, как он сопротивлялся и отдельным феодалам. Нет ничего противоречивого в том, что феодальное государство, будучи органом подавления народа, в то же время своими требованиями налогов и податей разжигало народное революционное сопротивление и опять-таки само же должно было усмирять его. Ведь точно так же в раннее средневековье помещик-государь сам же и эксплуатировал своих крестьян, сам же и подавлял их сопротивление. Поднявшееся над феодальным классом государство как особый аппарат подавления и обуздания масс использовало это свое положение для развития в свою очередь новой формы эксплуатации. В феодальном обществе, в отличие от капиталистического, одно от другого не может быть вполне отделено: кто эксплуатирует, тот и подавляет, а кто подавляет, тот и эксплуатирует.

Перейдем теперь к вопросу о том, как феодальное государство подавляло открытые формы крестьянского сопротивления.

Самой ранней и самой низшей формой борьбы было частичное сопротивление - оспаривание крестьянами тех или иных притязаний и прав феодалов. Соответственно, раньше всего со всей полнотой феодальная государственная власть развилась как власть судебная.

В периодизации основных этапов развития государства в средние века принято первым этапом считать так называемые "варварские" королевства - более или менее крупные государства, относительно централизованные и сплоченные по сравнению с последующей феодальной раздробленностью. Объяснить политическое устройство этих "варварских" государств преимущественным преобладанием какой-либо из рассмотренных нами форм крестьянского сопротивления, в частности частичным сопротивлением, нельзя: на этом этапе государство еще гораздо более занято было подавлением остатков всех разнообразных элементов той социальной бури, которую мы собирательно называем антирабовладельческой революцией, чем подавлением зачаточного еще противодействия новой, феодальной эксплуатации. Но проблемы, связанные с антирабовладельческой революцией, не входят в тему настоящей книги, и поэтому мы не можем здесь анализировать все основные черты "варварского" государства. Однако некоторые его черты являются уже началом собственно феодального государства. Это прежде всего как раз преобладание судебных функций в устройстве государственной власти.

Сотня, графство или паг, королевство - в раннем средневековье это по преимуществу судебные организации. Функции тунгинов, графов и других уполномоченных государственной власти - это судебные функции. Полнота судебных функций в руках того или иного лица выражала и полноту государственной власти, суверенитета. Разные степени юрисдикции - высшая, средняя, низшая - выражали разную степень власти.

Что это все такое, как не аппарат подавления первой формы крестьянской борьбы, частичного сопротивления? В сущности уже "варварские правды", по крайней мере в своих хронологически поздних пластах, являются прежде всего судебной защитой формирующегося феодализма от крестьянской непокорности[18].

Под судебной защитой на первых порах надо подразумевать не столько угрозу насилия со стороны государства, сколько присвоение государством того авторитета, той общественной принудительной силы, которой первоначально обладала община или совокупность общин (общинный суд, общее собрание) по отношению к каждому общиннику. Медленно, но неуклонно происходил процесс отделения этого авторитета от общинного суда и перенесения его на суд феодала или короля. Некогда глава собрания лишь задавал вопросы, а собравшиеся решали, затем глава уже подготовлял решения, наконец, в собрании (курии), подчас от имени этого собрания, фактически судил и решал споры уже королевский уполномоченный или местный феодал. Или же за королевским судом постепенно закреплялся тот авторитет, который сначала лишь временно сообщался ему общинами как арбитру для решения межобщинных или межобластных споров. Так или иначе, но в основе феодального суда неизменно лежит похищенный им у крестьянской общины принцип безусловной обязательности общего решения для каждого индивида, только обращенный теперь на деле против интересов крестьян, мешающий им отстаивать свои интересы. Однако в течение столетий судебная функция феодального государства сохраняет маску народности, видимость защиты "общинников", общинный костюм (курия, соприсяжники, коллективная ответственность).

Вместе с тем производилась трудно уловимая подмена общинного обычая и идущей снизу судебной инициативы правом. Чтобы парировать крестьянское частичное сопротивление, создавались фиксированные правовые нормы и прецеденты, мало-помалу перерождавшие прежний общинно-племенной обычай и вливавшие в него феодальное содержание. Чтобы исключить возможность ссылки крестьян на иной, более благоприятный обычай у соседних общин, нужна была или политическая раздробленность (о чем ниже), или унификация феодального права. Варварские правды, судебники, капитулярии, позже - записанные и редактированные кутюмы, с одной стороны, деятельность разъездных или контролирующих обширную территорию судей, с другой стороны, понемногу осуществляли эту вторую задачу в ходе средних веков.

В конечной тенденции, в условиях размывания феодальной раздробленности, одинаковое толкование права должно было распространиться на всю территорию, заселенную одной и той же народностью, - иначе всегда оставалась возможность ссылки на существующий иной обычай, следовательно, возможность трещины в авторитетности, в общеобязательности и принудительности существующего права. Соответственно и общая верховная власть распространялась на ту же территорию.

Таким-то образом крестьянское сопротивление развивавшейся феодальной эксплуатации, поскольку оно выступало в форме частичного сопротивления, т.е. не разрыва с сеньором, а спора с ним, порождало лишь сети, в которых запутывался крестьянин. Чем сильнее было крестьянское сопротивление в этой форме, тем крепче становились сковывавшие его обручи развивавшегося в ответ феодального права и феодального государства. Когда позже крестьянин, отчаявшись найти, законность в окружавшем зыбком праве, которое на глазах превращалось для него в бесправие, стал требовать писаного, вечного, неизменного права - ему предъявили римское право, которое легисты легко сумели превратить в новые оковы для него и в новое средство усиления феодальной государственной власти.

Для всего средневековья остается характерной чертой колоссальная разветвленность, множественность, многообразие судебных учреждений. С каждым новым этапом развития феодального общества и государства судебных учреждений, юристов, судейских служащих становилась все больше. Суд гнездился буквально во всех порах и трещинах феодального строя, пропитывал и охватывал всю жизнь, все ее детали и стороны. При этом обострение социальных противоречий часто тотчас же влекло за собой разрастание суда, как это наблюдается, например, в истории Франции[19].

На всем протяжении средневековья суд был, как и позже, при капитализме, "слепым, тонким орудием беспощадного подавления эксплуатируемых"[20], представлял собою преимущественно аппарат угнетения.

Уже в раннем средневековье крестьяне подчас отвечали и прямыми восстаниями на превращение своего общинного права в свое бесправие, средства своей борьбы - в источник своего бессилия. Поэтому уже в раннем средневековье государственная власть носила не только судебный характер, но располагала и вооруженной силой. Центральная (королевская, императорская) власть в варварских и раннефеодальных государствах обладала немалыми мобилизационными возможностями, чтобы в случае крайней необходимости организовывать целые усмирительные походы в непокорные области.

Но до XIII-XIV вв. в Западной Европе, до XVI в. - в Восточной крестьянство редко прибегало к восстаниям. Основной формой его сопротивления феодальной эксплуатации были уходы, побеги, переселения.

Соответственно государство созревало на второй ступени и как власть территориально-политическая.

Борьба с крестьянскими уходами объясняет и раскрывает чрезвычайно многое в истории феодального государства.

Дело далеко не сводится к применению особого "права", к юридическому закрепощению крестьян и к соответствующей деятельности государственных органов. Гораздо раньше феодальное государство нашло средство противодействия перемещениям крестьянских масс в той областнической или племенной организации общественной жизни, которая была поначалу порождена самими этими массами в своих собственных интересах. Как судебная организация феодального государства была трансформацией общинных порядков, так его местная администрация, его территориально-политическая организация - не что иное, как трансформация областного или племенного строя, но обращенного понемногу против интересов масс.

Время кульминации крестьянских уходов влечет за собой эпоху максимального усиления феодальной политической раздробленности. Нетрудно понять эту связь: образование политической чересполосицы, возникновение системы карликовых государств, уделов и небольших княжеств было средством парировать, - по крайней мере на время, - угрозу феодальному базису от возрастания крестьянских уходов. Экономическая зависимость крестьянина от землевладельца политически закреплялась в течение известного периода именно раздробленностью. Без этой активной роли политической надстройки экономическая зависимость была бы недостаточна, крестьянин ушел бы от землевладельца искать "лучшей жизни".

Это не значит, конечно, что какие-то правители "выдумали" такой способ борьбы с крестьянскими уходами, как политическая раздробленность. Очень важно в методологическом отношении подчеркнуть, что генетически феодальная раздробленность была творчеством именно самих народных масс даже еще в эпоху государственно-политического оформления этой раздробленности. В самом деле, ведь беглые крестьяне были очень даже заинтересованы в некотором "иммунитете", скажем, монастырей, на земли которых они уходили, поместий, где им предлагали лучшие условия (позже - городов), земель, областей и т.д., - это было условием возможности отстоять свое новое положение. Несомненно, что сначала, опираясь именно на их временный интерес, на их активную поддержку, монастыри и феодалы домогались у центральной власти тех или иных "вольностей", изъятия из общих законов, экстерриториальности и пр. А затем уже этот порядок был обращен против крестьян и мало-помалу связал их по рукам и ногам.

Можно было бы спросить: а почему бы этой самой логике борьбы с крестьянскими уходами не привести сразу к политическому объединению обширной территории, к возникновению крупных государств? Как ни странно на первый взгляд, но на это мы ответим, что таково было в тот момент историческое творчество масс. Конечно, они творили не по произволу, а в силу господствовавших тогда объективных общественно-экономических условий. Они содействовали раздробленности не потому, что таков был их идеал, а потому, что это было прямым путем разрушения существовавшей до того государственно-политической организации. Ведь, кстати, и для пролетариата федерации и областничество никогда не были политическим идеалом, но как преходящая мера ломки старой государственной машины в России они были широко использованы в первое время после Великой Октябрьской социалистической революции. Но средневековая феодальная раздробленность с основанием оценивается историками как явление "отрицательное". Во многих отношениях политическая раздробленность мешала прогрессу, но именно здесь уместно со всей силой подчеркнуть, что мы вовсе не должны приписывать народным массам феодальной эпохи только то, чему историк дает положительную оценку. Массы творили в историческом прошлом не только хорошее и прогрессивное, но и плохое. Да и творили не прямо, а "не ведая, что творят". Они не творили политическую раздробленность, но совершали действия, которые вели к ней.

Натуральное хозяйство было экономической основой политической раздробленности. При развитых денежных отношениях политическая раздробленность была бы невозможна. Но политическая децентрализация - это вовсе не зеркальное мертвое "отражение" экономического базиса, натурального хозяйства, а политическая надстройка, активно служившая феодальному базису, порожденная им для его защиты.

Было бы совершенно неправильно противопоставлять друг другу экономические, хозяйственные предпосылки и те явления из истории классовой борьбы, которые приводили к системе феодальной политической раздробленности. Неправомерно спрашивать: что важнее? Данным экономическим условиям, в том числе преобладанию натуральной, а не денежной феодальной ренты, соответствовали и данные конкретные проявления классового антагонизма, например, преобладание крестьянских уходов, и соответствующие формы политической организации общества. Мы увидим, что много позже, когда изменились экономические условия, в том числе развились широкие, общенациональные рыночные связи, на первый план выступили и иные проявления классового антагонизма, и, соответственно, иные формы политической организации. Но сейчас речь идет о другой ступени экономического развития.

Иммунитет, оформлявший процесс "рассеяния", распада политической власти на множество местных властей, был именно инструментом подавления крестьянской вольности[21]. На территории "феодала-государя" крестьянин - уже не только держатель земли, он - "подданный" этого государя, обязанный жить по его законам, пользоваться его монетой, судиться в его суде и т.д. Его уход становится неизмеримо труднее и в экономическом отношении (например, пестрота монетных систем), и в правовом, оказываясь уже не только разрывом договора о держании, но как бы и государственной изменой. Распадение общества на множество мелких государств сделало в конце концов неизмеримо труднее в некоторых отношениях и частичное сопротивление крестьян внутри них, в частности ссылки на обычай и право соседей, сговоры с соседями и т.д.

Феодальная раздробленность как форма фактического прикрепления крестьянина гораздо древнее какого-либо "крепостного права" в узком законодательном смысле. Эта политическая форма подавления крестьянских уходов, "рассеяние суверенитета", как выражались многие прежние исследователи феодализма, складывалась в раннем средневековье стихийно, впрочем, и не без участия центральной государственной власти. Центральная феодальная власть даже и в период максимальной раздробленности не исчезала совершенно. Можно сказать, что децентрализация была в ту пору политикой центральной власти, - если, разумеется, смотреть на центральную власть не как на самодовлеющий институт, а как на политическое руководство, политический штаб феодального класса. В позднем средневековье, для борьбы с крестьянскими восстаниями, необходим был централизованный аппарат власти, а в раннем средневековье, для обуздания крестьянских уходов, напротив, необходим был некоторое время децентрализованный аппарат власти.

Соответственно, понемногу диалектика истории повела борьбу крестьянства по пути преодоления феодальной раздробленности.

Тяга крестьян к уходам неуклонно росла и усиливалась вместе с развитием феодальной эксплуатации и, естественно, напирала на эту сковывавшую политическую оболочку, расшатывала ее. Пока господствовало натуральное хозяйство, политическая раздробленность еще могла играть свою роль. Но с развитием городов и рыночных связей крестьянам и ремесленникам все более удавалось прорывать эту преграду. Они уходили, несмотря ни на что, переселялись, подчас пересекая значительные пространства. Падение феодальной раздробленности, например в России, было подготовлено настоящим половодьем крестьянской миграции, которого никакие плотины и перегородки удельных княжеств уже не могли сдержать. Ниже мы увидим, как повсюду в Европе этим ослаблением местных властей опять-таки воспользовалось феодальное государство для своего обновления, своей реконструкции.

Еще в период полной силы феодальной раздробленности, а тем более с ее расшатыванием, борьба против крестьянских уходов велась и центральной властью (как и властями крупных княжеств, герцогств), а именно: путем создания соответствующего "права", крепостного права, вернее сказать, путем отмены права свободного ухода и переселения крестьян. Борьба за соблюдение этого крепостного "права" требовала, с одной стороны, суровых наказаний для ослушников, с другой, - систематической ликвидации тех очагов, куда преимущественно переселялись крестьяне, где они находили лучшие условия существования: сюда относится ликвидация городских вольностей для беглых, вольностей окраин и т.п. Подчас государственная власть должна была распространяться и как бы двигаться вслед за крестьянством в направлениях его миграции, нагоняя его и ограничивая возможность его свободных переселений. Таков один из источников распространения единой власти на обширную территорию. Во всяком случае в законодательстве любой централизованной средневековой монархии, начиная с сицилийского королевства Фридриха II, видное место занимает борьба с крестьянскими уходами и переходами[22]. Русское "централизованное государство" в кульминационный момент своего становления, во второй половине XVI - первой половине XVII в., созревало и складывалось в неразрывной связи с созреванием и складыванием крепостного права, от появления "заповедных лет" до полной отмены "Юрьева дня"[23].

Власть феодального государства часто распространялась на территорию, населенную одной народностью, потому что именно на этой территории наиболее обычны, часты, вероятны были крестьянские переселения, тогда как выселение крестьян в иноплеменную и иноязычную среду было более затруднительно и случалось неизмеримо реже.

Впрочем, когда эта иноплеменная среда была не густой, редкой, то переселение крестьян на такие малозаселенные территории происходило также без особых трудностей. Как раз такая географическая обстановка была в средние века на востоке Европы. Азиатские завоеватели, монголы, татары, турки принесли с собой опустошения, длительное обезлюдение земель. Со времен Чингиса и чингисидов огромные пространства Азии и частично Восточной Европы были "степями" - не потому, что они были по природе неудобны для обитания, а потому, что страшная историческая коса выкосила их и долго не давала им заселиться. Азиатский общественный строй в то время подразумевал плотность населения неизмеримо меньшую, меньшее использование природных ресурсов, чем европейский.

Это обстоятельство создало в дальнейшем для крестьянских масс в Восточной Европе благоприятные условия для миграции, для уходов в степи и леса.

Естественно, что феодальным государствам приходилось распространяться здесь не только на территории одного народа, а и на прилегающие к ней с востока или юга территории, населенные другими народами, но населенные слабо и поэтому служившие открытой ареной для переселения и бегства крестьян основной народности. Здесь зарождаются многонациональные государства в связи с обороной от азиатских разрушителей, путем включения в орбиту данного европейского государства некоторых территорий и народов, являвшихся прежде объектом и жертвой азиатской агрессии. Образуется одновременно и заслон от агрессии и вместе с тем единый политический контроль над прилегающей территорией крестьянских переселений.

Русское завоевание Сибири и отчасти Заволжья особенно наглядно демонстрирует это, тем более, что история его совпадает с историей формирования крепостного права. Присоединение Венгрии и славянских земель к Австрии иллюстрирует то же самое, хотя менее ярко. На самом западе Европы, в Испании, происходило тоже нечто подобное, но в иных условиях: там имела место систематическая утечка населения в Северную Африку, опустошенную арабами, через Южную Испанию, присоединение которой и завершило образование пестрой по составу населения феодально-крепостнической испанской монархии.

Высшей формой крестьянской борьбы были восстания. Поскольку в восстаниях народ применяет к своим эксплуататорам прямое насилие, постольку и сущность государства как аппарата насилия полнее всего раскрывается в его полицейской, карательной борьбе с восстаниями. С развитием этой функции вполне созревает феодальное государство. Эта его функция почти не маскируется ни в какое "право", если не считать отождествления восстаний с "разбоем". И из всех форм крестьянской борьбы с феодальной эксплуатацией в свою очередь только восстание, в момент апогея, бывает прямо направлено против государства. Поэтому-то задача феодального государства прежде всего состоит в том, чтобы, подавляя восстания, загонять крестьянское сопротивление в низшие формы (уничтожить его вовсе так же немыслимо, как дыхание у живого существа), ибо в низших формах оно может быть обезврежено и даже обращено на "усовершенствование" феодализма.

Как высшая форма классовой борьбы, так и высшая форма феодального государства не могут быть поняты до конца, если не учтена возросшая с течением времени роль города и горожан в структуре феодального общества. С развитием городов социальная ткань феодализма намного усложняется в сравнении с предшествующим периодом и вместе с тем усложняется задача ее анализа. Достаточно напомнить, что роль городов в системе феодализма двойственна и противоречива: с одной стороны, город в известной мере господствует над деревней и подчас эксплуатирует ее. С другой стороны, над городом экономически и политически господствует феодальный класс. Иными словами, город органически связан с обеими великими антагонистическими силами феодального общества. Он антифеодален и в то же время глубоко феодален. Соответственно его внутренняя структура глубоко противоречива и сложна.

Плебейство составляет неразрывную часть трудового народа, патрициат - неразрывную часть господствующего класса. А между ними находится бюргерство - подлинный клубок противоречий, в одно и то же время олицетворение бесправного податного сословия и жирных сливок, поднявшихся над народом. Не учтя город, мы не могли бы привести наш анализ развития феодального государства в полное соприкосновение с исторической реальностью.

Выше уже была сделана оговорка, что феодальное государство было не только органом физического, материального принуждения, насилия, но имело и авторитет, которым оно тоже пользовалось для охраны феодального порядка. К этой стороне феодального государства мы еще вернемся. Но сейчас рассмотрим наиболее подробно, ступень за ступенью, его развитие в его основном качестве, в качестве аппарата прямого насилия над крестьянством.

Мы также говорили выше о том, что нечего историку-марксисту пугаться слова "насилие", когда речь идет о государстве. Тут с таким же правом можно говорить о "насилии", о "физической силе", о "соотношении сил", "превосходстве силы", как и, скажем, в военной науке. Вопрос о государственном насилии не сводится к вопросу о вооружении, но все же вопрос о вооружении занимает в нем центральное место. Ленин говорит об этом в лекции "О государстве": группа правителей, представляющих государство, "всегда забирает в свои руки известный аппарат принуждения, физической силы, - все равно, выражается ли это насилие над людьми в первобытной дубине, или в эпоху рабства в более усовершенствованном типе вооружения, или в огнестрельном оружии, которое в средние века появилось, или, наконец, в современном, которое в XX веке достигло технических чудес и целиком основано на последних достижениях современной техники. Приемы насилия менялись, но всегда, когда было государство, существовала в каждом обществе группа лиц, которые управляли, которые командовали, господствовали и для удержания власти имели в своих руках аппарат физического принуждения, аппарат насилия, того вооружения, которое соответствовало техническому уровню каждой эпохи"[24].

Мы еще ничего не поняли в феодальном государстве, пока не рассмотрели его с этой ленинской, с этой главной точки зрения.

Первый этап феодальной или предфеодальной государственности, так называемое варварское государство, мы опять-таки оставим в стороне, поскольку само крестьянское сопротивление в ту пору выступало преимущественно в низших формах, т.е. само крайне редко принимало форму насилия, и поскольку характер этих восстаний еще слишком тесно связывал их с предыдущей исторической эпохой - антирабовладельческой революцией. По мере того как в крестьянском сопротивлении складывавшемуся феодализму проступали явственные черты насилия, власть, а вместе с ней материальная сила, мало-помалу, через иммунитет и другие феодальные институты, концентрировались на местах, прежде всего в самих поместьях, где разыгрывались эти первые зачаточные акты насильственной борьбы. Поэтому обратимся сразу к периоду феодальной раздробленности, "поместий-государств".

Перед нами простейшая ячейка феодальной государственности. Если представить ее в наиболее упрощенном виде, то это - помещик-рыцарь, владелец укрепленного замка, противостоящий с небольшим числом слуг или дружинников крестьянскому населению одной или нескольких деревень. Эксплуатируя своих крестьян в качестве помещика, он же сам и подавляет их сопротивление в качестве их государя. Нас интересуют его отношения с крестьянами именно в этом втором качестве. Все говорит о том, что это было отношение двух материальных сил. Крестьяне значительно превосходили его числом. Но зато он противостоял им как в высшей степени концентрированная материальная сила, и наступательная, и оборонительная. На коне, в кольчуге или латах, с мечом, копьем или палицей, прикрытый щитом, он в наступлении на крестьянскую толпу был почти так же неотразим, как был вначале неотразим танк против пехоты. Тот факт, что стремительно наступающий, хорошо прикрытый всадник сильнее превосходящего его во много раз числа обороняющихся пеших людей или даже сидящих на лошадях, но непригодных для атаки, был известен еще в глубокой древности, когда малочисленные кочевники таким путем покоряли обширные оседлые народы. К этим кочевникам генетически и восходит фигура средневекового конного рыцаря. Но он одновременно присвоил себе то средство, с помощью которого оседлые народы оборонялись от опустошительных набегов кочевников: они скрывались в укрепления - городища, окруженные стеной, опоясанные рвом; это и есть прототип средневекового рыцарского замка. Последний восходит также и к "острогам", которые некогда сооружали завоеватели для малочисленных гарнизонов, оставляемых среди покоренных народов. Таким образом, решающие материальные элементы и наступления и обороны были монополизированы рыцарем. Кроме того, все воспитание и образ жизни делали его виртуозом в воинском искусстве, оставляя неразвитым и тупым во всем остальном. Крестьяне же не могли столько же, как он, заниматься воинскими упражнениями, они работали, их всячески старались лишить даже праздничного досуга. Вот почему сила рыцаря, подкрепленная лишь горстью дружинников, более или менее уравновешивала коллективную силу его подданных.

Понятно, что рыцарю не часто приходилось на деле меряться силами с крестьянами; только отчаянное положение могло толкнуть их на этот шаг, который многим стоил бы жизни. Но рыцарь всегда был в боевой готовности, а пока что имел возможность использовать и проверить свои силы путем аналогичных действий против деревень соседнего сеньора. Набеги, грабежи были постоянным явлением той эпохи. Но тут рыцарю приходилось подчас сталкиваться и с совсем иной силой, чем крестьянская толпа: с другим рыцарем, с соседом, который был вооружен не хуже его. Войны рыцарей с крестьянами влекли за собой войны между рыцарями. Они в свою очередь косвенно помогали удерживать крестьян в страхе, воочию демонстрируя силу рыцарей. Особенно большую роль в этом смысле играли турниры - поистине выставка рыцарской силы, "дабы всякий видящий разумел". Единоборство рыцарей заставляло подравниваться отстающих среди них и повышало средний уровень их силы. Конечно, оно вносило и специфические дополнения в их вооружение и тактику, но все же многое в их вооружении выглядит нецелесообразным с точки зрения рыцарского боя и, напротив, может быть объяснено с точки зрения борьбы с противником совершенно иного рода и иначе вооруженного. Как показывают специальные исследования, в длительной перспективе эволюция рыцарского вооружения объясняется эволюцией крестьянского вооружения и средств борьбы: лука, крючьев для стаскивания всадников с коня, особым образом приспособленных кос, ножей для перерезания у коня сухожилий, упертой в землю рогатины или длинной пики и т.д. Рыцарское вооружение должно было видоизменяться, парируя все эти крестьянские выдумки. Все же превосходство рыцаря с веками ослабевало перед множеством народных ухищрений, в частности перед виртуозной меткостью стрельбы из луков, в которой крестьяне тем более настойчиво упражнялись, несмотря на все трудовые тяготы, чем острее становились классовые противоречия.

Именно в силу остроты классовой борьбы это крестьянское военное искусство развилось раньше всего в Англии и даже было затем перенесено в английскую королевскую армию для борьбы во время Столетней войны с еще неподготовленными к этому французскими рыцарями: ведь эпоха крестьянских восстаний началась в Англии, Скандинавии, Нормандии несколько раньше, чем в остальных европейских странах.

Но нарастание крестьянского сопротивления выражалось не только в этом искусстве стрельбы из лука. Сила крестьян состояла не столько в умении, сколько в числе. С населением двух-трех деревень рыцарь справлялся легко, но чем больше выходило против него крестьян, тем его положение становилось безнадежнее. Поэтому крестьяне старались привлечь к себе на помощь соседей, "сговаривались" с населением других поместий, как неоднократно свидетельствуют источники. В один прекрасный день перед замком могла вырасти несметная угрожающая толпа. Парировать такую угрозу рыцари могли, только вступая в свою очередь в союзы с другими рыцарями, приходя друг другу на помощь. Это опять-таки не всегда выражалось в подлинных военных действиях против крестьян. Часто достаточно было одного оглашения заключенного союза, для чего и служили пышные публичные церемонии. Иногда это была равноправная взаимопомощь, иногда, если один был более заинтересованной стороной, он должен был обязаться как-то компенсировать другому помощь, во всяком случае связать себя длительным или пожизненным обязательством прийти по зову "людну и оружну". Так складывался вассалитет. Всякий феодал хотел бы расширить число своих подданных как объектов эксплуатации, но всякий был лимитирован тем числом, которое он мог удерживать в повиновении. Возвышение одних феодалов над другими могло происходить путем увеличения числа не отдельных общественных атомов - крестьян, а только целых общественных молекул - находящихся в вассальной зависимости поместий-государств. Иногда этот процесс шел, так сказать, внутри, путем раздела помещиком-государем своих слишком больших владений дружинникам и слугам, каждый из которых становился маленьким вассальным государем, иногда вовне - путем превращения независимого помещика-государя в вассала другого. Так или иначе, но тайна образования иерархии феодалов лежит в усилении крестьянского сопротивления, в особенности в его расширении за пределы поместья-государства.

Ассоциирование крестьянских сил должно было привести и к "ассоциации" господствующего класса, чем и являлась феодальная иерархия: она была, по словам Маркса и Энгельса, "ассоциацией, направленной против порабощенного, производящего класса"[25]. Причем первоначально феодальные ассоциации охватывали главным образом именно те племенные территории, области, земли, "герцогства", где население было этнически наиболее однородно, говорило на одном диалекте, где, следовательно, общение крестьян было наиболее полным, где их взаимопомощь в борьбе была наиболее возможна. Позже герцогства и княжества потеряли племенной характер. Иногда же дело шло об областях, землях, население которых с самого начала было связано иными, не племенными связями. Долгое время почти лишь номинально над властью местных князей или герцогов возвышалась императорская или королевская власть.

Однако на определенном этапе крестьянская взаимопомощь стала перерастать за границы племенного или территориального княжества или герцогства. Это не значит, что крестьянские восстания сразу стали охватывать по нескольку герцогств (княжеств), но граница герцогства (княжества) все менее служила помехой для распространения восстаний. Потребность крестьянства во взаимопомощи, в увеличении числа восставших пересиливала понемногу помеху различия говоров и быта. Да и самые эти различия стирались в результате как крестьянских переселений, так и, в особенности, растущих экономических связей.

Но если связи и взаимопомощь между крестьянами выходили за прежние локальные рамки, то и отношения герцогов, графов, князей должны были проявлять ту же тенденцию. Даже много позже, во время крестьянской войны в Германии, ландграф Гессенский писал: "Мы понимаем, что восстание подданных проникает не в одно, но к отягчению нашему во многие места", и поэтому советовал курфюрсту Саксонскому иметь наготове силы для помощи другим князьям вне собственной страны: "Такие события лучше встретить на чужой почве, чем на своей собственной". В большинстве европейских стран такого рода тенденции и завершились образованием централизованной национальной монархии.

Не централизация государства объединила и создала народ, как утверждают буржуазные историки, а все более широкое объединение и сплочение народных масс, формирование народности, элементов нации принудили феодальное государство к централизации[26]. Проблему централизации феодального государства можно решить, только исходя из марксистско-ленинского учения о сущности феодального государства как аппарата дворянства для подавления и обуздания эксплуатируемого большинства общества - крестьян: на определенной ступени развития крестьянской борьбы, отвечавшей соответствующей ступени развития самого феодального способа производства, централизация государственного аппарата стала необходимой. Напротив, проблему централизации феодального государства невозможно решить, исходя из позиций "экономического материализма": централизация государственной власти якобы просто "отражала" складывание национального рынка. Тем более невозможно в подтверждение этого ссылаться на Ленина!

У Ленина[27] речь идет о том, что слияние местных рынков во всероссийский было экономической основой, предпосылкой политического объединения страны. Но роль экономических связей, развития национального рынка состояла не в том, будто они непосредственно создали национальное государство, как утверждает "экономический материализм", а в том, что они служили основой и содействовали образованию единой народности, элементов нации. Изменившийся же вместе с изменением экономического базиса характер общественных движений, борьбы классов, все менее ограниченной теперь какими-либо местными областными рамками, потребовал от господствующего класса создания "национального" государства, т.е. распространяющегося на всю ту территорию, на которую могла теперь распространяться взаимопомощь и взаимосвязь антифеодальных народных сил. Другими словами, развитие национального рынка воздействовало не прямо на форму государства, но на характер классовой борьбы, который и потребовал новой формы государства. Об этом ясно и неоднократно говорил Ленин, снова и снова разъясняя, что научное объяснение любых преобразований государственной власти может дать только анализ изменений в классовой борьбе, ибо всякое государство является прежде всего политическим орудием классовой борьбы. Не усматривая в монархии ничего надклассового, Ленин, естественно, не делал исключения и для данного политического преобразования - для централизации государственной власти. К процессу централизации феодальной политической надстройки, феодального государства, в полной мере относятся слова Ленина: "...Классовая борьба, борьба эксплуатируемой части народа против эксплуататорской лежит в основе политических преобразований и в конечном счете решает судьбу всех таких преобразований"[28].

Обратим внимание на слова "в конечном счете". Ни в коем случае не надо упрощать вопрос о связи между формами государства и формами классовой борьбы. Политическая надстройка, в том числе самодержавная монархия, обладает относительной независимостью, что также подчеркивал Ленин. Ее действия далеко не всегда поддаются объяснению как прямые, непосредственные ответы на действия народных масс. Через государственную власть господствующий класс захватывает в свои руки руководство всей внешней и внутренней жизнью народа, и в этой подмене народа, а не только в его подавлении, находит свое выражение классовая природа государства, например монархии. К выделению функции подавления, функции ответа на ту или иную активность эксплуатируемых масс историка-марксиста приводит не простое наблюдение над политической историей, а высокая ступень научной абстракции. Ленинские слова "в конечном счете" подчеркивают, что эта глубочайшая зависимость политических преобразований от классовой борьбы отнюдь не лежит на поверхности. Она является сложнейшим теоретическим отвлечением и обобщением. Поэтому историк, естественно, в ряде случаев может и должен фиксировать и относительную независимость государственной власти, и руководство господствующим классом через нее всеми сторонами жизни народа, и ее прямую связь с рынком и хозяйственной жизнью. Но в данном теоретическом исследовании мы должны суметь абстрагировать сущность.

О прямом надстраивании централизованного государства над ростом национальных рыночных связей можно говорить только в одном отношении. Как сказано выше, сам рост товарной продукции крестьян и ремесленников выражает их сопротивление феодальному гнету, а вместе с тем порождает и стремления феодалов усилить гнет. Централизующееся государство вмешивается в эту борьбу не только косвенно, но и прямо, забирая в виде налогов часть формирующегося с помощью рынка народного денежного дохода. Однако ясно, что и в этом случае централизация государства объясняется не просто экономикой, а обострением классовых противоречий, хотя бы протекающим в виде рыночных экономических процессов.

Словом, складывание централизованного государства отвечает той стадии развития феодального способа производства, когда широко распространяются товарно-денежные отношения, так как на этой стадии классовая борьба приобретает все более острый и все менее локализованный характер. Это опять-таки не значит, что крестьянские восстания стали охватывать всю территорию, заселенную данным народом, т.е. стали общенациональными. Таких случаев история средних веков почти не знает. Сила децентрализованности в крестьянском восстании была слишком велика. Даже далеко зашедшая в этом отношении Великая крестьянская война в Германии отнюдь не была общегерманской. Да и поздно было бы создавать централизованное государство, если бы факт уже совершился. Развитие государства стимулировалось симптомами, а не катастрофой, тенденцией, а не завершившимся процессом. Симптомы же и тенденции были совершенно ясны. Восстание неизмеримо легче перекидывалось на районы, населенные той же народностью, чем к соседней другой народности; у этнической границы оно, как правило, затухало. Так, Великая крестьянская война в Германии докатилась до границ Франции, но, несмотря на предпринятые попытки поднять французских крестьян и даже имевшие место волнения в их среде, она все же именно тут остановилась. Что дело здесь не в политической границе, а именно в этнической, видно на примере Швейцарии: там крестьянская война охватила немецкие районы, но тоже замерла у порога французских.

Разумеется, нельзя упрощать вопрос: политические границы централизованного государства определялись и международным фактором. С другой стороны, и этническая граница не была абсолютно непреодолимым препятствием при развитии восстания: например, русские крестьянские восстания XVII-XVIII вв. увлекали за собой народы Поволжья и Урала, - впрочем, эти народы уже до того находились под властью русского централизованного государства и имели, таким образом, уже наличного общего с русскими крестьянами врага. Лишь в большинстве случаев, а не всегда, и лишь в порядке стихийной исторической закономерности территория феодальных монархий в конце концов более или менее совпадала с территорией, населенной одной народностью, как наиболее вероятной ареной взаимодействия и взаимопомощи сил народного антифеодального движения.

Феодальная монархия формировалась медленно. Хотя она была необходима классу феодалов в целом, но каждому в отдельности скорее мешала: ведь она в той или иной мере отнимала у него функцию государя. Поэтому, как прежде рыцарь противился своему сюзерену - герцогу, если только думал, что не нуждается в нем, так теперь герцог противился королю. История возвышения королевской власти насыщена борьбой с крупными феодалами. Но как наивно все же думать, что монархию создавали короли, а не феодальный класс, по мере того как он на опыте убеждался в недостаточности своих сил!

Так, например, французские историки создали легенду, будто история средневековой Франции была историей ее завоевания королями из дома Капетингов, присоединявшими правдами и неправдами одно за другим разные герцогства к своему домену. Но их переговоры, династические браки и войны с герцогами и графами - это только поверхность. Как был присоединен юг Франции, Лангедок? Местные феодалы оказались недостаточно сильны, чтобы остановить антифеодальное городское и крестьянское движение, о чем свидетельствует широчайшее распространение ереси катаров и вальденсов (альбигойцев); они шли на уступки, поддавались; ересь с юга стала распространяться по всей Франции; и тогда рыцари остальной Франции хлынули туда страшным "крестовым походом", многие местные феодалы поддержали их, и только после чудовищной расправы с крестьянами и горожанами Лангедока он был "вручен" королю. Вскоре королем был "отвоеван" у Плантагенетов север Франции, в частности Нормандия. Но стоит заглянуть в источники, чтобы убедиться, что в Нормандии в то время вспыхивали одно за другим крестьянские восстания, что, следовательно, нормандские феодалы не были достаточно сильны и нашли более мощного покровителя в лице Капетингов, чем Плантагенетов.

Немного спустя, при Людовике IX, восстание "пастушков" прокатилось буквально через всю Францию, с севера на юг. Это было нагляднейшим свидетельством способности французских крестьян всюду найти общий язык, - и централизация французского государства значительно двинулась вперед, ибо огромное число феодалов почувствовало ее необходимость.

И позже крестьянские восстания во Франции не носили абсолютно локального характера. Они не только легко перекидывались из провинции в провинцию, но как бы перекликались издалека. Жакерия перекликается с движением "тюшенов". Уже ко времени Жакерии можно отнести слова хроники, сказанные три столетия спустя по поводу крестьянского восстания в области Виварэ: "Это был как бы первый акт трагедии, которую Лангедок, Прованс, Гиень, Дофинэ и почти все королевство смотрели с некоторого рода удовольствием, может быть, намереваясь взять пример с этой катастрофы".

Несомненно, что история присоединения всех герцогств и графств к короне Капетингов, т.е. история политического объединения Франции, когда она будет исчерпывающе научно исследована, окончательно покажет, что это были этапы консолидации феодального класса Франции под натиском нарастающего крестьянского сопротивления. Но и сейчас уже выяснены ее важнейшие этапы. Вот, например, ее заключительный акт: последним было присоединено герцогство Бретань; его сводили обычно к женитьбе Карла VIII на единственной наследнице Бретонского герцогства Анне Бретонской в 1491 г. Но, оказывается, в 1489-1490 гг. в Бретани разразилась яростная и кровопролитная крестьянская война. Хотя бретонцы не принадлежат к французской народности и говорят на другом языке, так что Бретань, казалось бы, могла остаться вне французского королевства, это восстание, обнаружив слабость бретонских феодалов, заставило их искать покровительства французской монархии, а династический брак лишь оформил их волю[29].

После того как объединение Франции было завершено, централизация и усиление государственной власти продолжались. Сословная монархия превратилась в абсолютную. Доказано, что формирование французского абсолютизма XVI-XVII вв., в частности, при Генрихе IV и при Ришелье, происходило в связи прежде всего с нарастанием массовых народных движений в стране[30].

Почему же именно централизация власти была так необходима в противовес нарастающей силе крестьянского сопротивления?

Потому что это подсказывало наиболее уязвимое место самого противника. Смысл централизации феодального государства состоял прежде всего в том, что слабой стороной крестьянского сопротивления, даже при его максимальном размахе, всегда была децентрализованность. Выше мы приводили древнюю китайскую пословицу, которая гласит: "Если весь народ вздохнет, будет буря, если весь народ топнет, будет землетрясение!" Но в том-то и дело, что народ никогда не вздыхал и не топал весь сразу. Это и надо было использовать. Центральная власть нужна была не для того, чтобы подавлять каждое возникающее восстание, - это обычно по-прежнему выполняли местные феодалы и местные власти, - а чтобы образовался мощный концентрированный резерв сил, который в самом крайнем случае можно было бы употребить в той части государства, где возник бы угрожающий прорыв. Центральная власть имела на этот случай огромные мобилизационные и маневренные возможности. Это служило постоянной острасткой народу, который широко осведомляли о силе государства, время от времени и наглядно демонстрируя ее во внешних войнах.

Что именно в централизации состоит решающее преимущество государственной власти перед революционным народом, это всегда превосходно понимали лидеры и той и другой стороны. Возьмем к примеру Францию XVI-XVIII вв. Такие революционные мыслители, как Ла Боэси, Жан Мелье, исходили в своих теориях из наблюдения, что революция ("уничтожение тирании" волей народа) не удается только потому, что она не начинается одновременно всеми, сразу по всей стране. Правительство в каждый данный момент подавляет лишь какую-то сопротивляющуюся часть народа. Если бы возмутились сразу все и всюду, говорили эти мыслители, откуда взяло бы правительство столько войск и чиновников; если бы все отказались от уплаты налогов, откуда взяло бы оно денег для оплаты этих войск и чиновников! Оно неминуемо рухнуло бы! Этими рассуждениями они прямо говорили о главном преимуществе власти перед народным сопротивлением: преимуществе централизованности над децентрализованностью, неорганизованностью, разрозненностью сил народной борьбы.

Один политический памфлет 1649 г., написанный в форме диалога, приписывает правителю Франции кардиналу Мазарини такие слова: "Государь должен быть всегда вооружен, чтобы внушать не только почтение своим соседям, но и страх своему народу, и быть всегда готовым усмирить мятежи, если они случатся в какой-нибудь части его государства". Где была бы, продолжает Мазарини, французская монархия, если бы у нее не было армии, когда "вдруг проснулось это громадное тело Парижа, чтобы нас съесть" (имеются в виду события Фронды). Собеседник возражает Мазарини, что более надежная защита монарха - мирное управление народом, справедливость, религия. Мазарини бросает реплику: "Пример Англии расстраивает все эти рассуждения" (имеется в виду революция в Англии, где монархия не располагала постоянной армией).

Словом, смысл централизации феодального государства состоял в создании мощного резерва материальной силы, которая могла бы быть применена в том случае, если бы где-нибудь в стране перевес сил оказался на стороне восставшего народа.

Надо, однако, оговориться, что сама централизация государства в свою очередь отчасти увеличивала централизованность крестьянских восстаний: например, в Англии, где экономические и политические условия способствовали особенно раннему образованию сильного центра страны, крестьянские восстания Уота Тайлера, Джека Кэда и устремились в конце концов на эту концентрированную цель, на Лондон. Но все же преимущества централизованного государства перед крестьянской неорганизованностью неоспоримо сказывались и в этом случае.

Кроме того, централизованная монархия стала необходимой потому, что постепенно изменился характер вооружения и тактики крестьян. Обострение классовых противоречий изощряло изобретательность крестьян. Мы видели, что лук, вернее самострел, при соответствующей тренировке оказался настолько эффективным оружием против рыцарей, что и в войнах рыцарей между собой стали применяться отряды лучников, понемногу занимавшие все большее место в армиях XIV-XV вв., т.е. господствующим классам разных стран приходилось перестраивать свое военное искусство по предметным урокам, получаемым от крестьян. То же надо сказать о практиковавшемся швейцарскими крестьянами способе отражать атаки рыцарей сомкнутой колонной, вооруженной длинными пиками, успешно переходившей даже в наступление и опрокидывавшей рыцарей. Швейцарцев стали приглашать во все феодальные армии Европы и перенимать у них это искусство. Позже, разумеется, возникла необходимость видоизменить их тактику для борьбы лучников и пикеров уже не против рыцарей, а против лучников же и пикеров.

Превосходство дворян в военных знаниях и опыте крестьяне со времени самых ранних восстаний парировали тем, что заставляли некоторых дворян под угрозой смерти становиться во главе своих отрядов в качестве военных специалистов. Этот прием можно наблюдать в огромном числе крестьянских восстаний в самые разные времена. Это преодолевало монополию господствующего класса на тайны тактического искусства и с чисто военной стороны давало известные плоды, но в конце концов часто заводило восстание в тупик.

Высшей точки соревнование в материальных средствах борьбы достигло с изобретением огнестрельного оружия. Генетически оно принадлежало и не крестьянам, и не дворянам, а горожанам. Город породил огнестрельное оружие в XIV в., из города его получили и крестьяне, и господствующий класс. Обе стороны уже в XV в. старались применять его друг против друга. Недаром говорили, что "огнестрельное оружие подобно воде и огню, которые могут быть и полезны и вредны". Из двух видов огнестрельного оружия, самопалов (ружей) и артиллерии, первые были, понятно, более доступны крестьянам, и то только как оружие индивидуальной прицельной стрельбы, а не массового огня. Крестьяне с самопалами - начало войска ландскнехтов. Точно так же и далеко от Европы, в Японии, одной из классических стран феодализма, в XVI в. огнестрельным оружием овладели прежде всего крестьяне. Тогда князья-самураи стали привлекать под свои знамена крестьян, формируя из них (главным образом из деревенской верхушки) отряды вооруженных ружьями пехотинцев, солдат-профессионалов, из числа которых в дальнейшем подчас выходили новые феодалы-землевладельцы. Что и в Западной Европе самопал считался, в отличие от артиллерии, оружием простолюдинов, видно из высказываний современников. Например, итальянский полководец Вителли, сам пользовавшийся тяжелой артиллерией, велел отрубить руки и выколоть глаза пленным аркебузирам, ибо не пристало-де благородным рыцарям погибать неотомщенными от руки худородных пехотинцев. Но самопал долго считался также и оружием, служащим преимущественно против этих же простолюдинов, и Маккиавелли пренебрежительно говорил об аркебузах, что они годны лишь для того, чтобы распугать мужиков, занявших какой-нибудь проход. Зато артиллерия была почти вовсе недоступна крестьянам, разве что в условиях значительного размаха восстания, - так, гуситы широко пользовались артиллерией (например, по одной крепости Карлштейн выпустили около 11 тысяч снарядов) и даже усовершенствовали пушки, сделав их более легкими и портативными. Но, как правило, пушки были недоступны даже отдельным феодалам. Только центральная власть могла широко располагать этим важнейшим орудием подавления, как и массовой пехотой. Эту возможность ей давали деньги.

На этом этапе исход борьбы в решающей степени зависел от возможности для обеих сторон устанавливать союз с городами. Обе стороны искали этого союза всеми средствами, вплоть до насилия. Сила крестьянского восстания теперь в том, что оно уже все менее чисто крестьянское, все более сливается с борьбой городского плебейства и ориентируется на города; оно, как видим, даже отчасти вооружается городским оружием. Но королевская власть в свою очередь ищет союза с городами, опираясь на их правящую верхушку. Только централизованная власть может добиться этого результата. В конце концов это дает ей самое сильное оружие - деньги: на деньги она может нанять иноземную пехоту, в том числе самих непокорных крестьян из других стран, например швейцарцев, крестьян-ландскнехтов; деньги дают ей монополию на дорогостоящую артиллерию.

Итак, в конечном счете, ключом к истории возникновения и развития феодальной монархии является вопрос о крестьянских восстаниях. Угроза крестьянских восстаний потребовала централизации политической власти, и она же, нарастая, заставляла централизацию все более усиливаться и дойти, наконец, до стадии абсолютизма, развитие же городов служило предпосылкой и того и другого. В частности, крестьянские движения гигантски усилились в результате того, что слились в единый поток с движениями городских низов, городского плебейства. Однако, пока не возник пролетариат, эти городские низы не вносили чего-либо принципиально нового в крестьянскую борьбу. Скорее они сами примыкали к крестьянской борьбе и в немалой мере находились в своих требованиях и выступлениях в зависимости от крестьян. Но, разумеется, их выступления сильно осложняли задачу феодального государства.

Рассмотренный пример объединения французского королевства можно было бы дополнить другими, скажем, примером объединения Испании: заключительная стадия здесь особенно наглядна, ибо слияние двух больших политических кусков возникающей Испании - Кастильско-Леонского и Арагоно-Каталонского - происходило на фоне пылающих крестьянских войн 60-80-х годов XV в.[31]

Но еще поучительнее взглянуть на историю тех государств, где какие-либо факторы, например, международные, не допустили образования и прогрессирующего усиления централизованного государства.

Когда мы говорим, что крестьянское восстание в истории в конце концов побеждает только под руководством или буржуазии или пролетариата[32], мы этим вовсе не утверждаем, что им не может воспользоваться какая-либо иная сила, если налицо еще нет предпосылок для смены феодализма капитализмом или для социалистической революции. Победой крестьянского восстания в таком случае пользуется другое феодальное государство, более сильное, или чаще несколько государств, производящих "раздел".

Решающую роль в этом случае играет предательство феодального класса той страны, где он не смог обеспечить своими силами свое политическое господство. Конечно, внешнеполитическая функция феодального государства - особая и сложная тема, которой бегло лучше и не касаться, ибо международные отношения в средние века требуют специального анализа. Конечно, обе функции государства, внутренняя и внешняя, оказывали взаимное воздействие друг на друга. Но здесь нам хочется подчеркнуть все-таки примат внутренней функции. Более того, окидывая взглядом историю всех наиболее крупных, имевших длительное значение завоеваний в средние века, разделов целых государств или их покорений, мы приходим к выводу, что они случались только там, где этого хотела заметная часть феодального класса "завоеванной" страны. Когда не в их силах было создать достаточно мощный аппарат подавления и обуздания масс, усиливавших свой напор на феодализм, они склоняли головы перед иноземной более сильной державой. Таким образом, крестьянство хоть и было победителем над ними, но в общем отнюдь не к своей пользе, напротив, за редкими исключениями, лишь к своей беде.

Классический пример - история старой Польши в последние века ее существования. До поры до времени Польша не нуждалась в сильном централизованном государстве, так как сила крестьянского сопротивления была значительно разрежена массовыми побегами крестьян (особенно в Россию): шляхтич в своем поместье оставался настоящим "помещиком-государем", магнат - настоящим "герцогом". Установление крепостного права на Руси и другие причины как внешнего, так и внутреннего характера резко сгустили социальную атмосферу. В XVII-XVIII вв. крестьянские восстания вспыхивали в Польше одно за другим, перекидывались из одной области в другую (впрочем, их слабой стороной была национальная и религиозная неоднородность[33]). Можно сказать, что крестьянские восстания почти непрерывно теперь стояли в порядке дня. Их подавляли, но с трудом, и часть господствующего класса ясно сознавала необходимость мощного военного резерва, которым распоряжалось бы центральное правительство, а следовательно, и мощного центрального правительства. Такова, например, природа "великого замысла" Владислава IV. Но чрезвычайно противоречивое международное положение Польши, с одной стороны, слабое развитие городов, с другой, - сделали невозможным в Польше абсолютизм. Результатом и было ее распадение. В одних случаях, в виде исключения, как при восстании Хмельницкого, сама победоносная крестьянская борьба отдавала целые территории под власть соседнего государства, поскольку к этому влекла крестьян национальная общность с ним; в других случаях, и гораздо чаще, польские паны по собственной инициативе искали возможности отдаться под покровительство более сильных государств. Они сами начали переговоры о разделе Речи Посполитой еще в XVII в., не видя средств своими силами удержать "порядок", и в XVIII в. сами впустили интервентов, против которых тщетно сопротивлялась одна сила крестьянского восстания.

Примерно то же произошло, по-видимому, еще в XV в. в Бургундии: некоторые свидетельства позволяют догадываться, что это крупное государство распалось и подверглось разделу в атмосфере серьезного нарастания крестьянских и городских движений, в то время как международная обстановка и неустранимые противоречия отдельных частей государства сделали невозможным образование сильной централизованной власти.

Совершенно отчетливо то же совершилось в Италии в XVI в. Начало XVI в. - время бурных крестьянских движений в Италии. Они были весьма распылены ("браво", "бандиты"), но легко перекидывались из одного итальянского государства в другое. Предыдущий политический опыт уже неоспоримо доказал господствующему классу, что объединение Италии изнутри, создание итальянской монархии, о которой мечтал Маккиавелли, вещь невозможная: и ни один претендент не мог осилить других, и международная обстановка была неблагоприятна. Многие итальянские государи и феодалы стали тогда искать силы "порядка" вовне, обращать взоры к двум сильным абсолютным монархиям - Франции и Испании, и в конце концов война этих двух монархий благодаря им перекинулась на территорию Италии. Предпочтение большинства склонилось все же на сторону Испании, как более полицейской державы, и она надолго осталась жандармом Италии, объединив большую ее часть под своей властью.

Впрочем, сто лет спустя и в самой Испании, истощенной войнами, началось то же самое: в 1640 г. отпала Каталония, охваченная восстанием; отпадение Португалии, несомненно, тоже было подготовлено восстанием 1637 г. Естественно, что в Италии тотчас начались мощные восстания против ослабевшего жандарма. К концу XVII в. испанское государство обнаруживало уже полнейшую неспособность противостоять не только в своих разбросанных европейских владениях, но и в самой Испании силам народного сопротивления. Так называемый "бандитизм" приобрел в Испании массовый характер, с ним не могли управиться. Государство стояло на грани неминуемой катастрофы. Времена были уже не те, что в XV в., когда против аналогичной опасности сложился испанский абсолютизм. Теперь, в условиях экономического упадка Испании и ее внешних неудач, он явно не мог обеспечить "порядок". "Война за испанское наследство" и была в основе своей не чем иным, как выполнением внешними политическими силами той задачи, которая стала абсолютно непосильной для испанского государства, т.е. предотвращением огромного крестьянского революционного взрыва, который мог бы всколыхнуть всю Европу. Все дело началось с чисто полицейского внедрения французской администрации во внутреннюю жизнь Испании, хотя наиболее "заслуженным жандармом" в Европе могли считаться австрийские Габсбурги. Финал "войны за испанское наследство" был классическим для такой ситуации "разделом" испанской державы.

Но мы знаем одно средневековое государство, не достигшее ни централизации, ни королевского абсолютизма, и тем не менее не подвергшееся разделу или завоеванию, - Германию. Является ли этот пример опровержением всего сказанного выше?

Если приглядеться внимательно, то окажется, что нет. В XIII-XIV вв. колонизационное движение немцев на восток, в славянские земли, по-видимому, настолько разряжало атмосферу классовой борьбы, что Германия могла обходиться без централизации государственной власти. Пресечение этой возможности к началу XV в. нельзя не связать с крестьянскими движениями XV в. и Великой крестьянской войной - на политическом фоне неудачных попыток Максимилиана I срочно централизовать германскую империю и столь же неудачных попыток Карла V найти спасение в создании всеевропейской империи. В самом бессильном из западноевропейских государств и разразилась самая сильная из западноевропейских крестьянских войн, Но на международной арене не было в тот момент крупных держав, способных ввязаться в борьбу. Великая крестьянская война была подавлена не столько с помощью оружия, сколько с помощью второго фактора "порядка" - религии: лютеровская реформация, сначала развязавшая войну, ее же и связала по рукам и по ногам, дезориентировала, обуздала, несмотря на мужественное противоборство Мюнцера и его партии, и в конце концов настолько понизила потенциал крестьянского сопротивления, что и вооруженных сил князей и рыцарей оказалось достаточно, чтобы затопить ее в крови. Впрочем, новейшие исследования показывают, что этими вооруженными силами все-таки распоряжалось некое подобие, некий суррогат централизованного государства в недрах децентрализованной германской империи: Швабский союз[34]. Однако, несмотря на разгром крестьянства, уже в конце XVI в., и особенно ко времени Тридцатилетней войны, крестьянские восстания в Германии возобновились с большой, хотя и не прежней, силой[35]. Централизация же стала еще невозможнее, чем прежде, как ни мечтали Валленштейн и другие о превращении Германии в абсолютную монархию вроде французской или испанской. Выход теперь был найден князьями в привлечении мощных европейских держав, в частности, Франции и Швеции. Изнанкой Тридцатилетней войны был чудовищный разгром немецкого крестьянства, после которого оно долго не могло поднять голову. Дело шло и к разделу Германии между Францией и Швецией, но международная обстановка в последний момент спасла ее от этого финала[36].

В некоторой мере отсутствие общегерманского абсолютизма было возмещено карликовым, но необычайно жестоким княжеским абсолютизмом. Однако главное состоит в том, что невозможность политической централизации стихийно и неумолимо влекла Германию к устранению всего того, что необходимо повышало в истории развития феодализма силу крестьянского сопротивления: рыночных связей, денежной ренты, крестьянской собственности, личной свободы крестьянина. Дважды разгромленное немецкое крестьянство не могло противиться этому регрессу, "второму изданию" крепостничества, которое в свою очередь делало его все менее боеспособным, а господствующий класс - способным обходиться без централизованного абсолютизма.

Наконец, в истории Англии XVIII в. мы находим пример, который показывает, что был и еще один мыслимый способ обойтись без абсолютизма: это - исчезновение самого крестьянства. В самом деле, тенденция к абсолютизму в политической жизни Англии XVII-XVIII вв. возрождалась снова и снова, поскольку революция XVII в. не освободила английское крестьянство от феодальной зависимости; поскольку оно продолжало бороться. Чтобы устранить со своего пути абсолютизм, английская буржуазия должна были или поддержать борьбу крестьян против класса землевладельцев, или сохранить союз с классом землевладельцев, что возможно было лишь при условии исчезновения с исторической арены класса крестьян. Когда "парламентские огораживания" покончили с существованием крестьянства как класса, сами собой исчезли "якобиты" и вообще всякие помыслы об абсолютизме.

Подведем итоги сказанному. Феодальное государство, на какой бы ступени развития ни брать его, есть прежде всего орган насилия, подавляющий силой сопротивление эксплуатации со стороны эксплуатируемого большинства общества, следовательно, преимущественно со стороны крестьян, так как именно крестьянство являлось основным эксплуатируемым классом феодального общества, да и численно превосходило во много раз все остальное население.

Зарубежные историки любят упрекать в "механистичности" всякого, стоящего на материалистической точке зрения в вопросе о государстве. Ленин смело пользовался словом "машина", говоря о государстве. Во всяком классовом антагонистическом обществе вопрос о государстве, согласно учению классиков марксизма-ленинизма, при всей сложности и многогранности этого вопроса, в самой основе всегда есть вопрос о соотношении организованного насилия господствующего класса и неорганизованного насилия эксплуатируемых масс. Это обычно скрыто под поверхностью сложной государственной политической жизни, но с полной наглядностью обнаруживается в моменты революций.

Кому это кажется "механистичным", тот борется против основ марксизма, - такое понимание государства неотделимо от учения о диктатуре пролетариата.

Итак, феодальное государство было прежде всего и более всего органом насилия в руках феодального, дворянского класса для подавления сопротивления крестьянства.

До прямого применения оружия дело доходило сравнительно не часто, так как главное было в наличии материального перевеса на стороне государства: народу всегда так или иначе давали наглядное понятие о силе оружия, с которым он может столкнуться. Развитие феодального государства шло по линии накопления все большего резерва, который мог быть привлечен в самом крайнем случае. Поэтому раз вспыхнувшее восстание могло подчас довольно долго развиваться по восходящей линии. Лишь по мере его успехов мобилизовывались эти потенциальные резервы, и рано или поздно его все же усмиряли. Впрочем, в известном смысле и само крестьянское восстание внутренне слабело вместе со своим развитием: чем дальше заходило дело от непосредственной защиты крестьянского хозяйства, тем пагубнее становилось отсутствие политической и идеологической перспективы. Тем неизбежнее оно оказывалось жертвой оружия противника.

Феодальное государство подавляло также зачатки, ростки, признаки сопротивления. Бюрократия, полиция, репрессии обрушивались на отдельных "неблагонадежных" и "смутьянов" задолго до начала какого-либо массового восстания.

Но мы знаем также, что восстания были хотя и высшей, но не единственной формой борьбы крестьянства против феодальной эксплуатации и что соответственно феодальное государство было не только органом подавления восстаний. И на поздних стадиях своего развития оно продолжало подавлять или ограничивать также другие, низшие формы крестьянского сопротивления - частичное сопротивление, уходы. Феодальное государство было и судебной, и административно-бюрократической, и военно-полицейской, и фискальной машиной одновременно.

Итак, развитие разных форм крестьянского сопротивления феодальной эксплуатации вызывало в ответ развитие разных сторон, функций, свойств феодального государства. Несомненно, что на этой методологической основе можно дать детальный научный анализ эволюции любого конкретного средневекового государства.

Мы знаем, что своего рода итогом, общим историческим плодом всех форм и путей крестьянской антифеодальной борьбы являлось складывание исторических элементов нации. Нация - явление по своей природе антифеодальное. Господствующему классу феодального общества, напротив, свойственны антинациональные черты: с одной стороны, местный сепаратизм, автономизм, с другой, - космополитизм. Соответственно и феодальному государству присущи две основные исходные тенденции: одна, отвечающая местной ограниченности, - государство-поместье, или небольшое княжество, другая - тенденция к всехристианской, всеевропейской "империи", "универсальной монархии". Эволюция феодального государства - это постепенное крушение обеих исходных тенденций ввиду формирования элементов нации в недрах народа. Карликовые государства принуждены были "ассоциироваться" в более крупные. Претенденты на "универсальную" (всеобщую) власть наталкивались на отпор: или "империи" противопоставлялась "республика" (античная антитеза), или в разных частях Европы оказывались одновременно "универсальные монархи", поневоле превращавшиеся в конце концов, из-за невозможности осуществить "универсальность", в просто "монархов" данной страны. Генетически каждое из средневековых европейских королевств - это несостоявшаяся "всехристианская", "римская" универсальная держава, принужденная ограничиться более скромными пределами, как казалось, только из-за противодействия внешних соперников. Феодальный класс оставался верен себе, "универсалистская" тенденция возрождалась снова и снова с неменьшим историческим упорством, чем тенденция сепаратистская, - только рост народной борьбы преодолевал обе эти феодальные тенденции и неумолимо, стихийно, через все перипетии политической истории заставлял феодальное государство приспосабливаться к своему противнику и в общем развиваться в национальную монархию, в национальное государство.

"Универсалистские", "римские", так же, как и сепаратистские, тенденции удержались дольше всего и наложили наиболее глубокий отпечаток на политическую историю в тех странах, где народная борьба была ослаблена относительно большими возможностями крестьянских переселений в соседние области, следовательно, где позже совершился переход от низших форм крестьянской борьбы к восстаниям. Это относится к габсбургской германской Священной Римской империи, отчасти к габсбургской Испании, к Польше и т.д.

Следовательно, феодальная государственная власть принимала более прогрессивные формы, если крестьянская борьба против феодализма стояла на более высокой ступени.

А сколько иллюзий и у современников, и у историков вызывала королевская власть! На самом деле носителем прогресса, в том числе стремления к объединению, был ее главный противник - трудящийся эксплуатируемый народ. Королевская власть была прогрессивна, но лишь в той мере, в какой логика борьбы заставляла ее, отбрасывая и чужие и свои собственные старомодные феодальные претензии, идти вперед, чтобы не отстать от развития своего противника. Она была прогрессивна, но в том смысле, в каком светит луна, отражая свет солнца. Н. Г. Чернышевский в цитированной выше статье с удивительной ясностью объяснил всю нелепость принятого мнения о французских королях как "собирателях" и "объединителях" Франции. Французские дворянские короли на протяжении веков, говорит он, "одинаково вели всевозможные войны, не разбирая того, полезны эти войны для национального единства, или нет. Походы на Бургундию, на Бретань проистекали из того же самого принципа, как и походы Карла VIII в Италию или Людовика XIV в Германию; разница была не в мысли, а только в том, что одни походы кончались удачно, другие - нет... Но все-таки надобно же благодарить кого-нибудь за то, что Франция собралась в одно целое из раздробленных герцогств, графств и виконтств. Чтобы узнать, кого должно благодарить за это, надобно только задать себе вопрос, почему Шампань осталась во владении французских королей, а Италия, несколько раз завоеванная французами, все-таки постоянно отрывалась от французского государства. Ответ ясен: Шампань была населена французами, которые стремились составить одно целое с остальными французами, а в Италии жили итальянцы, которым не было охоты присоединиться к французам. Теперь, кажется, нетрудно сообразить, какой силе обязаны французы тем обстоятельством, что соединились в одно государство"[37].

В самом деле, не требуется как будто особого усилия ума, чтобы разграничить в своем сознании такие понятия, как Франция и французский король, Россия и русский царь, объединение страны и монархия, сплочение народа и государственная власть.

Конечно, в истории средневековья почти не было другого политического пути для объединения страны, кроме как через монархию. Аристократические или купеческие республики - редкое исключение, а демократического централизма в ту эпоху вовсе не могло быть. С исторической неизбежностью процесс преодоления средневековой раздробленности и создания крупных, сплоченных и независимых государств должен был в подавляющем большинстве случаев осуществиться руками дворянской централизованной монархии при всех ее антидемократических чертах, при всем ее гнете.

Прогресс в истории осуществлялся через антагонизм. Это иногда забывают и тогда начинают рассуждать примерно таким образом: раз феодализм был прогрессивной эпохой сравнительно с рабовладением, значит надо считать феодалов, дворянство прогрессивным историческим явлением; значит в учебниках и книгах по истории надо освещать дворян положительно, без "чрезмерного" подчеркивания их эксплуататорских аппетитов, их антагонизма крестьянским массам и т.д. Эта ошибка недопустима для марксиста. Феодализм - не только феодалы. Объединение и централизация - не только монархия, не только королевская власть. В феодализме как формации прогрессивны были не сами по себе феодалы, а прежде всего плоды, которые дала человеческой истории антирабовладельческая революция. Прогрессивное в объединении и централизации - прежде всего не короли, не монархия, а рождение нации, расшатывание феодальной раздробленности первыми порывами той бури, которая в своем дальнейшем развитии станет антифеодальной революцией. Но народные массы могли тогда выполнять лишь негативную стихийную, глубинную работу истории. Своей слепой борьбой они создавали историческое движение, которое осуществлялось, однако, только через антагонизм.

Королевская власть лишь постольку становилась "национальной", поскольку рождалась нация, возникал какой-то общенациональный центр наибольших экономических связей и наиострейших классовых столкновений (Москва, Париж, Лондон и т.д.). Монархия лишь в той мере объединяла страну, в какой старая, децентрализованная политическая надстройка была расшатана снизу, не могла больше выполнять свою функцию аппарата подавления масс, и большинство феодального класса, в поисках новой политической опоры, обращало взоры к королевской власти. Но именно королевская или царская власть превращала этот прогресс из возможности в действительность. Она окончательно обращала в развалины старую, децентрализованную систему феодальной власти. При всем гнете, при всем насилии, которые были ей присущи по ее природе, она осуществляла то единство страны, которое никаким другим образом осуществиться не могло. Централизация страны, централизация жизни народа могла в феодальную эпоху осуществиться только через централизацию аппарата власти, направленного против народа.

Когда мы праздновали 800-летие Москвы, мы признавали историческую заслугу Москвы в том, что она была основой и инициатором создания централизованного государства на Руси. Мы говорили преимущественно о Москве, а не о московских царях. Конечно, с княжескими неурядицами в конце концов покончили московские цари. Без них в ту эпоху нельзя себе представить централизованного государства. Но надо уметь отделить как вопрос о государях, т.е. о роли личности в истории, так и вопрос о независимости и единстве целого народа от вопроса о государстве как аппарате господства одного класса над другим. Не на пустом месте и не из надклассовых интересов государи сотворили русское независимое и единое централизованное государство. За независимость от Золотой Орды русский народ вел ожесточенную борьбу, и только те из князей могли рассчитывать подняться над другими, которые ставили паруса по этому ветру и брали в руки руль этого корабля. Москва была центром возникающего общерусского рынка. В Москве кипела ожесточенная классовая борьба, и как некогда Новгород, Киев, с их жаром внутренних битв, влекли к себе Русь, так тяготели к Москве как к своему естественному центру огромные массивы неспокойного, недовольного русского народа, русских земель, задавленных феодальным гнетом. Кто хотел господствовать над страной, тот должен был овладеть ее бьющимся сердцем. Монархия, как и православие, укоренились в Москве, но не они ее создали, не они и сделали ее сердцем страны. Они лишь завершили начавшееся объединение Руси вокруг нее. Не монархия, а именно Москва была основой и инициатором того прогресса, которым явилось создание централизованного государства на Руси. Монархия поднялась на этой основе. Иначе говоря, нельзя логически смешивать две разные вещи, хотя и связанные в действительности: вопрос о сплоченности, единстве страны, даже об образовании ее общественного и экономического центра, с вопросом о государственной власти, об "устройстве государственной власти", - как говорил Ленин. Ведь Москва не только была в прошлом, но и ныне остается центром централизованного и независимого государства. А за это время феодальная власть сменилась буржуазной, буржуазная - социалистической, монархия сменилась республикой и т.п. Следовательно, сплоченность, централизованность и независимость государства вовсе не тождественны только одной форме государственного устройства.

Ленин учил теоретически различать эти две разные стороны вопроса: видеть прогрессивность образования крупных централизованных государств, но и разоблачать антинародность любого централизма, кроме демократического. Он писал: "При прочих равных условиях, сознательный пролетариат всегда будет отстаивать более крупное государство. Он всегда будет бороться против средневекового партикуляризма, всегда будет приветствовать возможно тесное экономическое сплочение крупных территорий...

Централизованное крупное государство есть громадный исторический шаг вперед от средневековой раздробленности к будущему социалистическому единству всего мира, и иначе как через такое государство (неразрывно связанное с капитализмом) нет и быть не может пути к социализму.

Но непозволительно было бы забывать, что отстаивая централизм, мы отстаиваем исключительно демократический централизм. На этот счет всякое мещанство вообще и националистическое мещанство... внесли такую путаницу в вопрос, что приходится снова и снова уделять время его распутыванию"[38].

Распутывать эту путаницу приходится и в науке о феодальном обществе, настойчиво и терпеливо разъясняя, что централизация была прогрессивна, но то монархическое устройство государственной власти, через которое она осуществилась, не было демократично, народно, и поэтому может быть названо прогрессивным лишь в очень условном, ограниченном смысле. Эту несложную мысль трудно усвоить только потому, что слишком сильна традиция "мещанской" исторической литературы, изображавшей именно власть, государственный аппарат, монархию и ее политику тем единственным началом, которое объединило и централизовало страну. Правда, буржуазным историкам, например, с восторгами изображающим объединение Франции королями, приходится оговариваться, что короли в этом были "поддержаны" буржуазией, городами, основной частью народа, - но почему тогда не наоборот, почему не сказать, что королевская власть использовала и подчиняла себе те плоды, которые были подготовлены именно основной частью народа, городами, буржуазией?

Вместо того чтобы рассматривать монархию как орган феодального класса, направленный в своей основе против народа, против эксплуатируемого большинства общества, хотя бы эта власть подчас и играла относительно прогрессивную роль и даже, как увидим, действительно иногда поддерживалась частью народа, - вместо такой постановки вопроса сторонники "либерального понимания классовой борьбы" толкуют королевскую власть, как нечто по существу "общенациональное" и "общегосударственное". У открыто буржуазных историков эти идеи заимствуют и представители "слегка подкрашенного в марксистский цвет социал-либерализма à la Брентано и Зомбарт"[39].

Но отказываться от марксистского понятия государства значит отказываться от марксистского понятия классовой борьбы, которое, как выше выяснено, обязательно включает и вопрос об устройстве государственной власти[40]. "Понятие классовой борьбы в смысле Маркса подменяется здесь либеральным понятием классовой борьбы. Общенациональным и общегосударственным объявляется как раз то, в чем отсутствует основной признак общенационального и общегосударственного: устройство государственной власти и вся область "общегосударственного" управления, общегосударственной политики и т.д."[41]

Ничего "общенационального" и "общегосударственного", имеет в виду Ленин, не было в вопросе о том, как устроена государственная власть, - неограниченная ли это монархия, ограниченная монархия, республика и т.д., - так как вопрос о власти не есть "общее" дело нации или населения государства, а есть дело господствующего класса в его борьбе против класса угнетенного. "На самом деле и самодержавие, и конституционная монархия, и республика суть лишь разные формы классовой борьбы". "...Переход от одной формы к другой нисколько не устраняет (сам по себе) господства прежних эксплуататорских классов при иной оболочке". В пример Ленин приводит как раз переход в феодальной России от сословно-представительной монархии к абсолютной и т.д., при сохранении единой классовой сущности феодального государства[42]. Не понимать этого могут лишь те, кто, по словам Ленина, "не знают ни исторического материализма, ни диалектического метода Маркса, оставаясь целиком в плену вульгарных буржуазно-демократических идей"[43].

Отказ рассматривать королевскую или царскую власть как аппарат подавления народных масс иногда оправдывают ссылками на черновик Энгельса "О разложении феодализма и развитии буржуазии". Этот черновик не следует противопоставлять всем классическим положениям "Анти-Дюринга", "Происхождения семьи, частной собственности и государства" и других работ, где Энгельс изложил основы марксистского понимания всякого государства, в том числе и феодального. В этом фрагменте, как известно, не опубликованном при жизни Энгельса и неоконченном, он затронул лишь одну сторону вопроса о феодальном государстве, не характеризуя всего вопроса в целом, и поэтому данный фрагмент можно понять правильно, только если брать его в неразрывной связи со всеми коренными высказываниями Энгельса и вообще классиков марксизма-ленинизма о государстве, о феодальном государстве, в частности.

В этом тексте Энгельс подчеркивает связь королевской власти (не вообще, а в ограниченных исторических рамках - в период ее возвышения над феодальной раздробленностью) с прогрессивными элементами, развивавшимися в недрах феодального общества, особенно с буржуазией. Если взять это в отрыве от общего взгляда классиков марксизма-ленинизма на феодальное государство, можно ошибиться, подумать, что Энгельс считал средневековую монархию органом не дворян, а буржуазии, органом, защищавшим не феодализм, а капитализм. Если же взять это в связи с общим взглядом классиков марксизма-ленинизма на феодальное государство, окажется, что Энгельс освещает здесь лишь одну, хотя и очень важную сторону вопроса: использование дворянским, феодальным государством, в ходе его реконструкции, для защиты феодализма от эксплуатируемого класса, всех тех рождавшихся в обществе прогрессивных, национальных элементов, какие только удавалось привлечь к себе и подчинить себе, для того чтобы продолжать господствовать над обществом.

Это в самом деле очень важная сторона вопроса, но рассмотреть ее мы можем только теперь, после того как выяснили самую сущность феодального государства.

Из основной сущности феодального государства - служить органом защиты феодального базиса от масс, борющихся против феодальной эксплуатации, непосредственно вытекала первостепенная политическая задача: изолировать крестьянство, т.е. основную антифеодальную силу, от всех и всяческих потенциальных его союзников или временных попутчиков. Крестьянство неизмеримо легче подавлять и обуздывать, если оно выступает без какой-либо поддержки и руководства со стороны городов, а также тех или иных фракций духовенства или феодального класса. Политика королевской власти в отношении буржуазии, ее взаимоотношения с фрондирующими аристократами и церковью, словом то, что так давно кажется буржуазным историкам средних веков главными политическими заботами королевской власти, - все это на самом деле в значительной мере было лишь решением ею производной задачи: закрепить отрыв этих социальных сил от ее главного противника - крестьянства.

Разумеется, историкам надо много заниматься и этими аспектами истории феодального государства. Но действительно понять их можно только после того, как понято главное, основное.

Так, например, много внимания привлекает в истории раннего средневековья своеобразная прослойка между классом феодалов и классом крестьян, которую все более отчетливо обнаруживают новейшие советские исследования[44]. Это - "мелкие вотчинники", "мелкопоместные аллодисты" и т.д., так же как министериалы, фогты, словом, все то, что, с одной стороны, возвышалось из среды крестьянства, откалывалось от основной массы крестьянства, но и не вошло вполне в состав господствующего феодального класса, с другой стороны, все то, что спускалось от феодального класса вниз - его слуги, его креатуры, отнюдь не сливавшиеся с крестьянской массой. Это был политически и экономически очень активный слой. Несомненно, эти люди, в основной части вышедшие из верхушки самого крестьянства, может быть отчасти впитывавшие в свои ряды как раз некоторую "неспокойную", социально активную часть крестьянства, в свою очередь оказывали большое общественно-политическое влияние на крестьянскую массу, то поддерживая, то сдерживая ее сопротивление феодализму. С другой стороны, они же оказывали политическое давление на крупных феодалов, а позже и на королевскую власть.

Образование этого слоя - продукт неразвитости, бесперспективности крестьянского сопротивления феодализму. В античности рабы, при успехе восстаний, иногда старались использовать победу лишь для того, чтобы самим стать рабовладельцами. Так и для части крестьян в средние века тенденция победы, если она маячила на горизонте, была сплошь и рядом всего лишь тенденцией к переходу в ряды господствующего класса. Даже в конце средневековья бретонские крестьяне во время восстания 1675 г. выставили требование, чтобы все дворянские дочери выбрали себе мужей из крестьян и тем одворянили их. Очень редко, но случалось, что тот или иной предводитель крестьян, вступив в переговоры с властями, прокладывал себе или даже горстке своих сподвижников дорогу в дворянство; история народных движений во Франции XVII в. знает такие случаи. Но все же эта тенденция не типична для высшей формы крестьянского сопротивления - восстаний. Напротив, чем ниже форма крестьянского сопротивления (следовательно, особенно в раннем средневековье), - тем типичнее эта тенденция уйти из рядов крестьянского класса и войти в состав господствующего класса. Все низшие формы сопротивления, как было установлено в предыдущей главе, являлись борьбой не за уничтожение, а за максимальное уменьшение феодальной эксплуатации. Абсолютные или относительные размеры феодальных повинностей в тенденции могли быть сведены до такого уровня, когда они уже не противоречили бы принадлежности к господствующему классу, ибо ведь и внутри господствующего класса существовала иерархия вассальных отношений, выражавшаяся в несении некоторых повинностей.

В известные исторические моменты крестьянской верхушке удавалось действительно протиснуться в ряды господствующего класса и пополнить его кадры. Иногда это было незаметное просачивание, иногда - своего рода широкий "призыв" новых кадров, когда история требовала серьезной реконструкции класса феодалов. Поместное дворянство, служилые землевладельцы, мелкие рыцари, подчас в короткий срок формировавшиеся и политически усиливавшиеся, - это обычно выходцы из верхнего слоя крестьянства. Их возвышение было своего рода "обновлением" феодального класса, но отнюдь не "революцией" (как утверждал Н. А. Рожков), ибо они отнюдь не меняли феодальных производственных отношений в чем-либо коренном и решающем. Однако всякий раз это была серьезная встряска феодального общества, несомненно отражавшая рост напора на феодалов снизу. Это была даже своего рода "победа" крестьян, только частная, корыстная победа отдельных крестьян или верхушечных пластов крестьян, а не крестьянства как класса. Впрочем, и такие сдвиги были очень редки в истории феодального общества. Как правило, тенденция подняться в ряды господствующего класса оставалась только тенденцией, не приводившей к успеху даже для ничтожного меньшинства.

Зато исторически очень важны те полууспехи, к которым постоянно приводила эта тенденция: выходцам из крестьян удавалось подняться над своим классом, хотя и не удавалось попасть в число феодалов. Они и образовывали тот средний слой, то средостение между двумя антагонистическими классами феодального общества, о котором идет речь. Эта прослойка, не принадлежа ни к тому, ни к другому классу, представляла собою и не что-либо принципиально отличное от них, а скорее смешение черт того и другого: "мелкий вотчинник" был в то же время "крупным крестьянином".

В общественно-политической жизни всего раннего средневековья этот слой играл очень заметную и очень активную роль. Да и в позднем средневековье он снова и снова появляется на политической сцене. Наряду с ним можно наблюдать другую неспокойную политическую силу, возникавшую обратным путем. Низы дворянского класса, почему-либо лишавшиеся прежних экономических позиций, но и не упавшие до уровня крестьянства, нередко тоже в политике брали на себя роль "третьей силы". В особенности заметны эти промежуточные общественные группы всюду, где медленно и слабо развивалась другая прослойка феодального общества - зажиточные горожане. Вот с этими промежуточными группами очень и очень приходилось считаться феодальному государству, нередко идя им на уступки. Они не были общественной силой сами по себе. Но они стояли в опасной близости к крестьянству. "Мелкие вотчинники" вышли из рядов крестьянства и могли оказывать огромное влияние на крестьянскую массу. Следовательно, феодальному государству надо было политически оторвать их от крестьянства, - что оно, как правило, и осуществляло вполне успешно. Оно использовало их влияние на крестьянство даже как дополнительную политическую узду.

Труднее было королевской власти найти контакт с некоторыми упорствующими элементами старой феодальной аристократии. Но и их удавалось привлекать щедрыми подачками, положением при дворе и т.д. Ведь даже и феодальная аристократия пыталась утилизировать в своих интересах недовольство народных масс.

Крестьянство всегда, инстинктивно ощущая неясность своей перспективы, искало какого-либо руководства, и боровшиеся фракции господствующего класса подчас делали его игрушкой в своих руках. К средневековому крестьянству вполне можно отнести слова Ленина, сказанные о рабах древности, - что они "восставали, устраивали бунты, открывали гражданские войны, но никогда не могли создать сознательного большинства, руководящих борьбой партий, не могли ясно понять, к какой цели идут, и даже в наиболее революционные моменты истории всегда оказывались пешками в руках господствующих классов"[45].

Крестьяне для победы нуждались в союзнике, а бескорыстного союзника не было среди окружавших их средневековых сословий. "...Крестьяне одни не в состоянии были произвести революцию, пока им противостояла объединенная и сплоченная организованная сила князей, дворянства и городов. Некоторые шансы на победу мог им дать только союз с другими сословиями..."[46] Но пока в экономическом базисе общества не было еще предпосылок для смены феодализма капиталистическим способом производства, союз крестьян с любым другим сословием мог означать только превращение крестьянства в пешку в руках этого сословия.

Поясним это на примере средневековой Франции. Буржуазная историография твердит, что XV-XVII вв. - это период, заполненный в истории Франции борьбой королевской власти и реакционной феодальной аристократии, которая как страшный хищник снова и снова бросалась на национальное единство Франции, готовая растерзать его. Это очень украшает исторический образ королевской власти. Но на самом деле феодальная аристократия как таковая в то время уже не могла причинить Франции никакого вреда, - она могла брюзжать, но для того чтобы растерзать Францию, у нее не было ни когтей, ни зубов; экономическая и историческая почва совершенно ушла из-под ее ног. Но она пыталась возглавить и оседлать совсем другие силы. Какие? Чтобы понять это, достаточно вспомнить те публичные названия, которые носили эти якобы узкофеодальные движения: "Прагерия", "Лига общественного блага". Слово "Прагерия" образовано от слова "Прага" и отразило в себе широчайшую популярность во Франции недавнего чешского восстания, т.е. гуситских войн. Идея "общественного блага", в противовес династическим и личным интересам короля и знати, была тоже очень популярна во французском народе, особенно среди горожан. Гугенотская аристократия и католическая Лига в XVI в. в свою очередь если были чем-нибудь, то только благодаря широкому движению масс под этими религиозными знаменами. Так называемое восстание герцога Монморанси в Лангедоке в XVII в. затевалось в расчете на широкий успех антиналоговых лозунгов в массах. Фронда, которую изображают только как последнее выступление феодально-аристократической реакции против абсолютизма, была апогеем и финалом широкого антиналогового движения народных масс.

Как видим, суть дела была вовсе не в феодалах. Суть дела была в огромном напоре снизу, но напоре слепом, без политического руководства, который отдельные группы феодалов и пытались использовать в своих интересах. Их интересы были бесконечно далеки от интересов масс, поэтому вести за собой массы им было трудно и ничего прочного, ничего исторически существенного из этих движений никогда не выходило и выйти не могло. Обманутые, разочарованные массы отворачивались от негодных претендентов на роль их вождей и руководителей, но не могли найти лучших и иногда через некоторое время снова попадались в чьи-нибудь руки. Дело не в том, крупные ли это были феодалы, сепаратисты по своим вожделениям, или дворяне-рыцари, вроде партии Зиккингена в Германии, желавшие централизации, - в любом случае эти группировки пытались временно утилизировать массы и, конечно, рано или поздно терпели неудачу, потому что были бесконечно далеки от масс.

Королевская власть потому нередко так непостижимо щедро расплачивалась с мятежными аристократами, что надо было не допустить их до игры с огнем народной войны.

Но неизмеримо больше имела причин королевская власть покровительствовать гораздо более опасному противнику - буржуазии. Королевская власть искала сближения с ней, допускала ее к привилегиям и выгодам феодального строя в первую очередь для того, чтобы оторвать этот экономически все более влиятельный общественный слой от возможного союза с крестьянством. Образование такого союза было тем опаснее, чем более созревала буржуазия, и феодальное государство делало все, чтобы его предотвратить. Как ни сложна политика дворянской монархии в отношении поднимающейся буржуазии, она развивалась на этой основе. Буржуазия не сама по себе была опасной политической силой, а только как возможный лидер действительной силы, сдерживаемой пока в узде.

Энгельсу принадлежат замечательные слова: "В политике только две силы имеют решающее значение: организованная сила государства, армия, и неорганизованная, стихийная сила народных масс"[47].

Вот именно поэтому отношения феодального государства с буржуазией, с феодальной аристократией, с духовенством следует рассматривать как вопросы производные от основной политической задачи этого государства. Все дело было в том, что эти слои и классы, особенно буржуазия, могли бы в той или иной мере добавить недостающую организованность стихийной силе народных масс.

В свете этих же слов Энгельса следует рассматривать и производный, но важный вопрос об относительной самостоятельности феодального государства и его организованной силы, например, бюрократии, армии, от самого господствующего класса. Чем острее становятся классовые противоречия в феодальном обществе, тем выше степень этой относительной самостоятельности феодального государства и его организованной силы от самого господствующего класса.

Эта относительная самостоятельность давала феодальной монархии возможность широкого маневрирования. Феодальная монархия подчас очень смело противопоставляла дворянству буржуазию, она заходила дальше, чем хотели бы многие дворяне, в поощрении буржуазии и ее стяжательства, а тем самым, косвенно, и развития капиталистического уклада. С политической "вышки" ей было виднее, насколько блок с буржуазией необходим для того, чтобы не было блока буржуазии с ее основным противником - с эксплуатируемым народом. Поэтому политическая маневренность абсолютной монархии подчас создает впечатление, что она возвышалась над дворянством и буржуазией как третья сила. Но Энгельс говорит, что ее роль посредницы между этими классами была "кажущейся". Она "уравновешивала" дворянство и буржуазию лишь в том смысле, в каком бонапартизм в XIX в. "уравновешивал" буржуазию и пролетариат[48]: как бонапартизм, при всей его демагогии, оставался господством буржуазии, так абсолютизм оставался господством дворянства.

О "равновесии сил" Энгельс говорит в том смысле, что буржуазия, возглавив антифеодальную борьбу народных масс, представляла бы силу не меньшую, чем политически господствовавший дворянский класс. Но абсолютистское государство, способствуя своей покровительственной политикой экономическому росту и усилению части буржуазии, вместе с тем отвращало ее от политической борьбы и откалывало ее от народных масс. Тем самым абсолютистское государство делало буржуазию политически бессильной и добивалось на более или менее длительное время отсрочки антифеодальной революции.

Со стороны буржуазии сближение с дворянским государством всегда было проявлением, с одной стороны, деловой расчетливости, с другой, - политической трусости, боязни народной революционной стихии. Господа буржуа, по словам Маркса, "знают, что во время революции простой народ делается дерзким и заходит слишком далеко. Господа буржуа поэтому стараются, поскольку возможно, преобразовать абсолютную монархию в буржуазную без революции, мирным путем"[49].

Разумеется, дальнейшее развитие капиталистического уклада рано или поздно разбивает эту иллюзию. Но долгое время феодальному государству удается изолировать "чернь" от буржуазии, которая объективно была тогда единственной силой, способной политически, организационно и идейно возглавить антифеодальную революцию. Пользуясь своей относительной самостоятельностью, феодальная монархия, в критические моменты, в зависимости от конкретных обстоятельств, то открыто опирается на дворянство, то делает новые частичные уступки буржуазии - иногда действительные, иногда в высшей степени иллюзорные. Так, дворянское государство ослабляло недовольство буржуазии политикой "просвещенного абсолютизма".

Мало того, нередко феодальное государство должно было и в отношении самого крестьянства проявлять большую маневренность: раскалывать его, противопоставляя друг другу отдельные его слои, идти подчас на уступки и реформы, особенно если крестьянство оказывалось в блоке с теми или иными другими обиженными классами и группами.

Наконец, нам надо остановиться и на том, как феодальное государство и в самом деле привлекало на свою сторону часть сил своего главного противника. Без освещения этой стороны вопроса наш анализ сущности феодального государства остался бы неполным и потому неверным.

Мы видели, что крестьяне не числом, так уменьем, не уменьем, так числом все время догоняли противостоявшую им силу. Пример английских лучников, швейцарских пикеров или немецких ландскнехтов показывает, что они ее даже перегоняли в вооружении и искусстве. И в самом деле, в конце концов невозможно представить себе, чтобы политическая надстройка, защищающая интересы ничтожного эксплуатирующего меньшинства, одним только насилием удерживала в повиновении 90% населения, стремящегося к борьбе по глубочайшим экономическим причинам. Длительно это не реально. Такое большинство в конечном счете всегда физически сильнее меньшинства, какие бы временные преимущества меньшинство не имело в вооружении, тактике, организации, финансах и т.д. Роль насилия была очень велика, но она еще не дает полного ответа на поставленную выше социологическую проблему.

Но на сколько-нибудь длительный срок уменьшить силу крестьянского сопротивления можно было разве ценой регресса всей феодальной экономики (как было в течение некоторого времени в Германии). В противном случае феодальные производственные отношения ежечасно и ежеминутно порождали необходимость сопротивления трудящихся. Следовательно, раз в истории перевес материальных сил все время оставался на стороне эксплуатирующего меньшинства, значит им все время противостояла не полная сила крестьянского сопротивления эксплуатации, а только часть ее.

Действительно, часть этой совокупной потенциальной силы крестьянского сопротивления действовала не против государства, а составляла часть его собственной силы.

Это, прежде всего, видно в связи с внешнеполитической функцией государства.

Мы знаем, что материальная сила, которой располагало государство, по большей части не применялась непосредственно против его подданных, а служила лишь угрозой, ultima ratio, резервом на случай необходимости; следовательно, эта сила по большей части практически бездействовала. Естественно, что она тем временем могла быть употреблена сверх своей основной, главной функции для какой-то дополнительной функции. А именно, ее можно было использовать для ограбления соседних крестьян. Так и поступал рыцарь в эпоху феодальной раздробленности. Он совершал набеги на деревни соседа. Сосед оказывал сопротивление. Но и население этих деревень тоже оказывало сопротивление. Не все ли им было равно, какой из рыцарей их экспроприирует? Нет, сила крестьянского сопротивления, подобно силе рессоры, возрастает в той мере, в какой угроза экспроприации приближается к неприкосновенному ядру крестьянского хозяйства. Свой рыцарь отнимает прибавочный продукт, чужой - необходимый продукт. Ясно, что коэффициент сопротивления тому и другому совершенно различен. Но, следовательно, отпор соседнему сеньору, даваемый крестьянами, суммировался с отпором, даваемым их собственным сеньором. А так как набеги были не редкостью, а буднями феодальной жизни, как ни старалось их ограничить законодательство самого господствующего класса, то крестьяне оказывались соучастниками укрепления замка и вообще увеличения силы своего собственного эксплуататора. И он в какой-то мере способствовал организации сил крестьянского сопротивления.

Таким образом, сам факт избытка, перевеса сил на стороне феодала, без чего немыслимо было бы его устойчивое господство над крестьянами, с необходимостью порождал войны между феодалами. Позже это превратилось в войны между целыми ассоциациями феодалов, наконец, в войны между феодальными монархиями. Чем дальше, тем больше действовало уже не простое намерение пограбить, но и стремление увеличить свои владения, т.е. свою силу. Соизмерение сил с соседними государствами, раз возникнув, имело уже далее собственную неумолимую логику. В действие вступали сложные законы международного равновесия и системы государств, оказывавшие обратное воздействие на соотношение классовых сил в стране, например, требовавшие такого перенапряжения внешних сил, когда подавление крестьянского сопротивления государственным насилием уже становилось невозможным.

Как правило, в средние века внешняя агрессивность (как и феодальная междоусобица) проявлялась в те моменты, когда внутри страны достигался значительный перевес сил над крестьянством. Но, раз выступив на политическую арену, внешняя агрессия (как и феодальная междоусобица) нередко зарывалась до такого предела, когда она же ослабляла государство и тем благоприятствовала взрыву крестьянского восстания. Но все же подавление крестьянского сопротивления было исходной и всегда оставалось основной функцией феодального государства, а внешняя борьба была вторичной и производной функцией.

Но функция защиты от внешнего нападения, эта не главная, вторичная функция феодального государства, как видим, отчасти ослабляла силу сопротивления эксплуатируемого большинства и увеличивала силу государства. Иначе говоря, совокупная сила крестьянского сопротивления была как бы расколота этим обстоятельством. Средневековый крестьянин видел в "своем" государстве то нестерпимого врага и мечтал о вторжении норманов, сарацин, турок, кого угодно, кто добавил бы недостающую ему силу, чтобы опрокинуть этого врага, то "защитника", когда действительность знакомила его с ужасами вторжения. Тогда он готов бы добавить собственную силу к силе государства. Ведь и сами западноевропейские дворяне в тот момент, когда они оказывались завоевателями на чужой земле, вели себя обычно уже не как феодалы. Они сразу деградировали до уровня рабовладельцев и грабителей. Крестьянское хозяйство разорялось дотла, так что новый хозяйственный цикл становился уже невозможным. Толпы людей угонялись в плен. Нельзя забывать, что сплошь и рядом на протяжении всего средневековья захваченных в плен крестьян сбывали на восточные рынки в качестве рабов.

В самом деле, в момент завоевания сила крестьянского сопротивления переставала играть свою роль важнейшего фактора в системе общественных отношений, и естественно, что последние сразу же падали до дофеодального уровня. Поэтому та же стихийная экономическая необходимость, которая заставляла крестьян противиться чрезмерным притязаниям феодалов на их имущество и труд, заставляла их поддерживать феодальное государство против худшего зла - завоевания, рабства.

Далее, феодальное государство могло играть роль "защитника" и во внутренней жизни.

Мы, сильно схематизируя, представили выше эволюцию феодального государства как три основных этапа: поместье-государство, территориальное или племенное княжество (герцогство) и национальная монархия. В известном смысле можно сказать, что и на последнем этапе феодальное государство остается построенным из этих трех основных ступеней. Развиваясь друг из друга, надстраиваясь друг над другом, они в то же время отрицали друг друга и находились друг с другом в противоречии. Герцоги, князья, борясь с независимостью мелких феодалов, вытесняли их, насаждали сверху своих ставленников (например, фогтов). Королевская власть, борясь с независимостью герцогов (князей, знати, боярства, магнатов), делала то же самое и одновременно искала опоры в тех, с кем боролись герцоги, князья и магнаты, т.е. в мелких феодалах, дворянстве; она даже подчас усиливала юрисдикцию помещиков, их власть над крестьянами, словом, некоторые черты первого этапа феодальной государственности.

Сила крестьянского сопротивления неизбежно вовлекалась в эту борьбу. Ведь пока вторая или третья ступень феодальной государственности еще только выдвигалась, реальная сила была сосредоточена на нижестоящей ступени. Силе надо было противопоставить силу, а другую реальную силу можно было найти в обществе лишь в лице крестьянского сопротивления. Каждая из трех ступеней в той или иной мере не удерживалась от искушения направить против другой крестьянское сопротивление. Разумеется, противоречия между ними были в конечном счете совершенно второстепенными сравнительно с общим для всех них антагонизмом к этой самой силе крестьянского сопротивления. Но использовать хоть небольшую ее частичку для собственного укрепления они решались.

Часто к этому представителей феодальной иерархии подталкивала прямая борьба за феодальную ренту. Так, если королевская власть собирала с крестьян слишком большую феодальную ренту в виде налогов, дворяне, например во Франции в XVII в., уже не могли взять с них сеньориальные повинности, принимали на себя роль их "защитников" от агентов королевского фиска, способствовали даже крестьянским антиналоговым восстаниям.

Но гораздо важнее роль "защитника" крестьян, которую брала на себя королевская власть, - хотя эта роль невероятно раздута буржуазными историками, проповедующими "надклассовость" монархии.

Надо различать две разные вещи: по своей сущности королевская власть есть орган концентрированного классового насилия; но для того чтобы подняться, окрепнуть, преодолеть стоящие на пути препятствия, ей недостаточно сочувствия той большей части господствующего класса, которая в данный момент испытывает прямую потребность в ней: ей приходится опрокинуть упорство остальных феодалов, в частности, отдельных крупных феодалов, с помощью единственной реальной силы, какая еще есть в обществе, - силы сопротивления феодализму со стороны крестьян и горожан. И она совершает этот маневр. Проходит более или менее длительный отрезок времени, прежде чем она утвердится и полностью выпустит свои когти. Пока же она поднимается, она - двуликий Янус. Призванная стать центром подавления всех революционных элементов, борющихся против феодализма, она временно оказывается даже центром их притяжения. По словам Энгельса, "все революционные элементы, которые образовывались под поверхностью феодализма, тяготели к королевской власти, точно так же как королевская власть тяготела к ним"[50].

Но это - лишь диалектика развития. Королевская власть приобретала авторитет в глазах народных масс, поскольку она объявляла войну реально существовавшим органам принуждения, т.е. более мелким феодальным государственным образованиям, - герцогствам, княжествам. Народ имел полное основание считать: враг моего врага - мой друг. Именно потому, что она сама была еще слаба, что материальная сила до поры до времени находилась не в ее руках, что она к тому же была где-то далеко от населения, а местная власть, т.е. непосредственный угнетатель - близко, она могла притягивать к себе надежды всех, кто испытывал на себе тягость феодального насилия.

Иными словами, возникающая королевская власть имела авторитет постольку, поскольку она привлекала на свою сторону некоторую часть сил народного сопротивления феодальной эксплуатации. Она в какой-то мере даже поощряла их. Однако это поощрение было вместе с тем обузданием. Она совместно с ними побивала отдельных конкретных носителей феодального насилия, уничтожая множественность существующих властей. Но плоды победы, силу поверженных противников она присваивала только себе и использовала ее в конце концов только для защиты феодализма. Без такого раскола сил народного сопротивления, часть которых объективно действовала против другой части, невозможно было бы развитие феодальной монархии как органа насилия.

Королевская власть первоначально не была сама по себе силой, и поэтому подняться она могла только маневрируя между двумя действительными материальными силами феодального мира и используя обе. Но в той мере, в какой она использовала симпатию народа и выглядела антифеодальной, она была опасной в глазах господствующего класса. Выходом из этого противоречия являлась так называемая "сословная монархия"[51]: она была и действительным обузданием монархии со стороны феодального господствующего класса и в то же время демонстративной, показной "неволей" монархии, сохранявшей за последней авторитет в глазах народных масс, даже когда она действовала прямо против них. Отсюда нередко и упорная борьба крестьянства за участие в органах сословного представительства.

Фигура короля - довольно абстрактная, далекая, - подчас приобретала в сознании народа черты чуть ли не вождя крестьянского восстания. Сама идея его единичности, в противовес множественности реально существующих властей, представлялась принципиальной антитезой действительности. Восстание же, по своей природе, требует подчинения единому руководству. Аберрация была настолько велика, что и столкнувшись, наконец, с суровой действительностью, познав силу монархии как враждебную себе силу, крестьяне воображали, что восстают за короля, окруженного врагами, что король - за восставших или, наконец, что король подменен, а их вождь и есть истинный король (самозванцы).

Не подлежит никакому сомнению, что в некоторые исторические моменты королевская или царская власть действительно пользовалась симпатией крестьянства и привлекала к себе его революционные надежды. Нередко государи умели отлично пользоваться этим и даже сами разжигать эти чувства. Людовик IX французский как бы через голову знати и всего феодального класса общался с крестьянами и вел себя нарочито "по-простонародному". Подчас крупные государственные преобразования, на пути которых стояли интересы феодалов старого типа, феодальные государи осуществляли именно опираясь на крестьянскую веру в этих государей как в защитников народа, иногда даже в почти революционной общественной атмосфере. Не так ли было дело на Руси при "Грозном" Иване IV? Но в конце концов все это оборачивалось, конечно, не к уничтожению, а к укреплению феодализма, не к освобождению, а к угнетению народа.

Таким образом, мы обнаруживаем новую и методологически исключительно важную сторону вопроса о феодальном государстве.

Оказывается, само сопротивление крестьянства феодальной эксплуатации в известной мере, в известном смысле вознесло центральную власть. Впрочем, подобный парадокс мы отметили и раньше: на совсем другом историческом этапе крестьянское сопротивление в форме уходов тоже в известной мере подталкивало тех феодальных сеньоров, у которых крестьяне искали убежище, к децентрализации власти, хотя децентрализация была вскоре обращена против крестьян.

Эти наблюдения подтверждают, что глубочайшей движущей силой любых политических изменений в истории были опять-таки массы, "низы" общества, эксплуатируемые производители материальных благ. Они неустанно "беспокоили" историю и заставляли ее пошевеливаться. Им принадлежал первый толчок всяких исторических изменений, даже изменений в тех надстройках, которые служили для их обуздания. Государство было силой, направленной господствующим классом против крестьян. Однако всякое изменение формы государства шло в конечном счете снизу, не только в том смысле, что с усилением напора снизу господствующему классу требовалось более сильное государство, но и в том смысле, что это изменение было своего рода "победой" крестьян, только оборачивавшейся всякий раз против них.

Нараставшее усиление центральной власти было даже серией таких крестьянских "побед": ведь усиление центральной власти было постепенным разрушением предшествовавшей системы феодального политического господства, а разрушения ее никто, разумеется, не мог совершить (по крайней мере в качестве главной силы), кроме тех, против кого эта система господства была направлена.

В силу слепоты, стихийности крестьянской борьбы, ее однобокие успехи не только не могли всерьез улучшить положения крестьян, но, напротив, утилизировались господствующим классом для усиления гнета, для укрепления своих позиций.

В этой связи надо упомянуть еще об одной форме феодального государства, которая почти не затрагивалась выше, как мало распространенная: о городах-республиках, характерных для средневековой Италии.

В основе возникновения этой формы феодального государства тоже лежал своего рода "прорыв" феодального гнета. В города направлялось массовое переселение крестьян. Не только в Италии, но и в других странах Европы подлинный, хотя и мимолетный, успех народной борьбы за ограждение этих "очагов свободы" от феодальной администрации состоял в учреждении особого самоуправления или, как говорили во многих случаях, "коммуны". "Коммуна" собственно и значит "община". Недаром французский дворянский хронист говорит, что в современной ему политической жизни "коммуна" - "слово новое и ненавистное". Во Франции и других странах городские вольности были, с одной стороны, косвенно и незаметно отняты у народа городским патрициатом внутри самих городских стен, с другой, - открыто, крепнувшим феодальным государством, понемногу отменявшим все городские "свободы". Иначе протекал этот процесс в Италии, где не могла сложиться централизованная феодальная монархия. Приток крестьянства в города, которые тут сохранились еще от античности, совершался особенно интенсивно. И вот феодалы стали сами покидать свои деревни и переселяться в города! Сначала это выглядело почти как признание ими своего поражения: как подчинение "республике", провозглашение которой было, как ясно из самого слова, отрицанием царившей повсюду монархии, следовательно, отрицанием феодального государства. Но прошло время, и оказалось, что они смогли превратить саму республику в новую форму феодального государства, завоевать ее изнутри. Город-республика превратился понемногу в дворянский политический центр, господствовавший над сельскохозяйственной областью (контадо), а переселение крестьян в города мало-помалу сменилось обратным процессом - медленным отливом населения из города в деревню, где оно попадало в условия еще много худшие, чем те, от которых его предки спасались в города.

Таковы некоторые примеры, показывающие, что новая форма феодального государства своим возникновением и укреплением всегда была в какой-то мере обязана силам сопротивления крестьянства феодальной эксплуатации.

Итак, мы существенно продвинулись в решении поставленной проблемы. Насилие меньшинства над подавляющим большинством, оказывается, было в феодальном обществе возможным потому, что сама сила большинства была расколота. Не только субъективные иллюзии, но и объективная необходимость заставляла крестьян часть потенциала своего сопротивления обращать на поддержку феодального государства, хотя оно и было по своему глубочайшему существу органом насилия против них.

Однако проблема еще не решена. Ни защита от внешних врагов, ни защита от других феодальных властей не могли привлечь на сторону государства большую часть этого потенциала. В противном случае мы допустили бы, что средневековая монархия или республика в самом деле длительно была крестьянским или по крайней мере надклассовым государством. Нет, большая часть потенциала крестьянского сопротивления оставалась в противоположном лагере.

Для полного решения проблемы надлежит теперь показать, что эта остальная часть крестьянского сопротивления была расколота и частично парализована совсем иного рода надстройкой - религией.

3. Средневековое христианство как надстройка, сковывавшая борьбу народных масс

Как ни сложно и многогранно здание феодального государства, как ни сложны его отношения с народом, в конечном счете это - отношения двух материальных сил, отношения насилия. В конце концов решающим является вопрос - кто сильнее: защищающее феодализм государство с его армией и всем аппаратом принуждения или народные массы, напирающие снизу на феодальную систему эксплуатации и старающиеся ее сбросить. С одной стороны, - насилие, с другой стороны, - контрнасилие. Соотношение этих материальных сил осложнено другого рода борьбой: войнами между государствами или в пределах феодального государства - между его разными "этажами", между центральной властью и местными властями. Но и эта борьба носит в конечном счете материальный характер, характер взаимного применения насилия друг против друга.

И все-таки рассмотрение феодального государства, даже с учетом осложняющих моментов, приводит к выводу, что соотношение этих материальных сил, этого насилия и контрнасилия, ни в коем случае невозможно было бы выразить в виде какого-нибудь математического равенства: потенциальная сила народного напора на феодализм снизу неизбежно больше, чем сила феодального государства (если брать вопрос в длительной исторической перспективе). Значит, не учтя дополнительно сложнейшие идеологические факторы, в частности нечто такое на первый взгляд "нематериальное", как религия, мы не сможем объяснить, как феодализм все же держался много столетий, не рушась под напором эксплуатируемой крестьянской массы.

Не противоречиво ли, однако, допустить, что этот "нематериальный" идеологический фактор участвовал в балансе чисто материальных сил, изменял его, уравнивал? Нет, не противоречиво. Дело в том, что и идея "становится материальной силой, как только она овладевает массами"[52]. Религия в средние века была именно такой "материальной силой".

Суть дела очень ясно раскрывается следующими словами Ленина: "Все и всякие угнетающие классы нуждаются для охраны своего господства в двух социальных функциях: в функции палача и в функции попа. Палач должен подавлять протест и возмущение угнетенных. Поп должен утешать угнетенных, рисовать им перспективы (это особенно удобно делать без ручательства за "осуществимость" таких перспектив...) смягчения бедствий и жертв при сохранении классового господства, а тем самым примирять их с этим господством, отваживать их от революционных действий, подрывать их революционное настроение, разрушать их революционную решимость"[53]. Таким образом, функции "палача", т.е. государства, недостаточно, если она не дополняется функцией "попа", т.е. церкви, религии, воздействующей парализующим образом на насилие, идущее снизу, на революционный напор масс.

Надо разобраться в механизме этого воздействия в условиях феодального общества. Нам придется дальше строго ограничить свою задачу разбором только христианства, оставив в стороне все другие религии феодальной эпохи - религии средневекового Востока: ислам, буддизм, конфуцианство и др. Хотя в конечном счете их общественная функция была та же, что и у средневекового христианства, идеологический механизм, каким она выполнялась, был другим. Европейское средневековое христианство поэтому следует трактовать только как один из возможных примеров, но пример, несомненно, классический для феодального общества.

Здание средневековой христианской религии не менее сложно и громоздко, чем здание средневекового государства. Нелегко обнаружить его основную сущность среди множества деталей. Но и тут марксизм-ленинизм указывает надежный путь.

Религия, как и всякая надстройка, порождается базисом, но это вовсе не значит, что она только зеркально отражает базис, что она пассивна. Средневековое христианство не только отражало феодальный строй, но оно потеряло бы свое качество надстройки, не было бы надстройкой, если бы не служило величайшей активной общественной силой. В центре внимания историка и должен стоять вопрос, как оно воздействовало на общественную жизнь.

"Бог, - писал Ленин, - есть (исторически и житейски) прежде всего комплекс идей, порожденных тупой придавленностью человека и внешней природой и классовым гнетом, - идей, закрепляющих эту придавленность, усыпляющих классовую борьбу"[54].

Если рассмотреть христианское вероучение под этим углом: зрения, как комплекс идей, направленных в конечном счете к определенным общественным результатам, закрепляющих придавленность людей эксплуатацией и усыпляющих их классовую борьбу, то сущность его можно свести к двум основным идеям, направляющим поведение людей: во-первых, к учению о том, что они должны делать (о добродетели), во-вторых, о том, чего они не должны делать (о грехе). Богословская сторона христианства лишь обосновывает и цементирует эту его практическую сторону.

Учение о том, что люди должны делать, как должны жить, при всем многообразии отдельных предписаний религии, можно свести к одному пункту: "живи не для себя". А для кого же? Блаженный Августин, как и вся христианская литература, отвечает: "для бога". Человек должен был воспитывать в себе отречение от собственных интересов не потому, что это хорошо для других, а потому, что это хорошо само по себе. Благо другого - это, так сказать, лишь косвенный результат. В лучшем случае, благо другого - это лишь средство для того, чтобы достигнуть "жизни не для себя".

Ясно, что это учение, будучи воспринято, должно было служить колоссальной помехой на пути укрепления крестьянского хозяйства и стремления крестьян к повышению уровня своей жизни. Более того, оно прямо требовало: "отдавай", - а далее уже нетрудно было показать, что раз отдавать в конечном счете надо богу, то и естественнее всего отдавать тем, кто представляет бога на земле - церкви и властям (ибо нет власти не от бога).

Таким образом, утилизируя совершенно естественную психологию крестьянина-общинника, считающего правильным жить не только для себя и даже обуздывать тех, кто во имя личных интересов вредит "миру", религия обращала эту психологию на пользу эгоистическим интересам эксплуатирующего класса.

Однако, хотя этот принцип "любви к богу" и "жизни для бога" и выдвигался христианством на первый план, главной в христианской религии была все же другая сторона: учение о грехе. Задача религии была не столько в том, чтобы уговаривать крестьянина отдавать свой труд и плоды своего труда земельному собственнику и повседневно отказывать себе в удовлетворении насущных потребностей, сколько в том, чтобы уговаривать его не сопротивляться: ведь само существование феодальной эксплуатации необходимо заставляло крестьянина отстаивать свое хозяйство, укреплять его, в этом смысле "жить для себя" и прежде всего - сопротивляться.

Учение о том, чего люди не должны делать, в конечном счете тоже, при всем разнообразии конкретных предписаний религии, сводится к одному пункту. Всякий грех - лишь видоизменение одной и той же субстанции: "первородного греха" или греха как такового. Что же это за субстанция? Средневековые богословы дают недвусмысленный ответ: это неповиновение, восстание. Они красноречиво описывают рождение в мире греховного начала: в своей "гордыне", в "зависти" восстал против бога один из ангелов, увлекши за собой и многих других. Природа сатаны ни в чем другом и не состоит, как в самом этом акте восстания, желании низложить бога или не повиноваться богу; воля, направленная на утверждение себя, есть уже тем самым воля к неповиновению, к непослушанию. Затем сатана внес это семя греха в человека. Сущность истории о грехопадении Адама и Евы состоит в том, что они проявили непослушание, "гордыню"; суть не в том, что они съели плод, а в том, что они отказались повиноваться, захотели стать "яко бог". Запрещая есть этот плод, бог хотел повиновения, так как повиновение, говорит блаженный Августин, "есть мать и хранительница всех добродетелей; ибо тварь эта (человек) создана так, что для нее полезнее быть подчиненною, а гибельно творить свою волю". В первородном грехе проявилась природа дьявола: возмущение. И в дальнейшем греховная сторона людей - это воля к неповиновению, иначе - к утверждению себя, к "превозвышению себя". Греховны не сами по себе те поступки, которые запрещены заповедями, греховны не сами плотские действия человека, а обнаруживающиеся в них непослушание и сопротивление. Всякий неповинующийся - следует за дьяволом, всякий покорный - повинуется богу. Поэтому главная добродетель христианина - смирение. "Смирение, - говорит тот же Августин, - делает покорным высшему; выше же бога нет ничего; смирение потому и возвышает, что делает покорным богу". Напротив, распря, вражда, зависть, сопротивление - все это проявление дьявольской гордыни.

Как видим, всякий грех в понимании христианства есть не что иное, как символ одного и того же духа - духа мятежа. Более того, сама человеческая свободная воля, кроме воли к повиновению, если только она не отрицалась вообще учением о предопределении, рассматривалась как основа греха. Богословы-мистики XIII-XIV вв. учили, что там, где действует воля, направленная на какую-нибудь конкретную жизненную цель, там уже присутствует невидимо грех. Не греховна только воля к "общему" и "единому", а не "частному", иначе говоря, только воля, обращенная против себя самой, воля к воздержанию от греха, воля к безволию, воля к покорности богу и к смирению.

Идея греха опутывала собою всю жизнь средневекового крестьянина. На каждом шагу его искушало влечение к греху и на каждом шагу его преследовал суровый окрик церкви. Как видим, борьба с восстанием начиналась задолго до того, как он выходил с оружием против своего угнетателя. Мысль о восстании подавлялась в его сознании еще до того, как она успевала возникнуть, ибо восстание - это более чем грех, это грех грехов.

Учение о грехе было могучим орудием борьбы не только с восстаниями, но и с низшими формами открытого крестьянского сопротивления - частичным сопротивлением, уходами. В частности, крестьянским переселениям средневековое христианство мощно препятствовало тем, что отгораживало невидимой каменной стеной сравнительно небольшой угол феодального мира, Европу, от всех "неверных", "языческих", "пребывающих во дьяволе" народов и стран. Общение с ними, переселение к ним было для христианина тяжким грехом. С проблемой крестьянских переселений нельзя не связать и раскол христианской церкви на западную (римско-католическую) и восточную (греко-православную), оформившийся в IX-XI вв., т.е. как раз в то время, когда в Западной Европе формировалось крепостное право, а в Восточной Европе оставались еще огромные просторы крестьянских переселений. В этом смысле раскол был сначала целиком в интересах западного, католического феодального мира: выселение крестьян-католиков в православные земли стало почти невозможным, и тем самым территория возможных переселений была резко отграничена от Восточной Европы и Азии. Вернее, крестьяне-католики могли попасть туда только под началом своих господ, рыцарей-завоевателей. Не менее характерно, что в эпоху "вторичного закрепощения", в XVI в., в Германии образуется пестрая чересполосица территорий, принадлежащих к разным церквам: католической, лютеранской, кальвинистской; различие вероисповеданий служило важной дополнительной помехой крестьянам для нарушения крепостного права.

Учение о грехе также идеологически вооружало господствующий класс для борьбы с восстаниями. Поскольку восстание есть стихия сатаны - здесь не должно быть места пощаде; не только право, но долг христианина - разить мятежников мечом. Так оправдывались, кстати, жестокости рыцарей в отношении языческих племен и народов. Например, в "Хронике Ливонии" Генриха Латвийского дается своего рода богословское обоснование справедливости крестовых походов против язычников с помощью антитезы: покорность и смирение христиан - сатанинская гордыня и склонность к мятежам язычников. Языческие племена Прибалтики, уверяет Генрих Латвийский, восстают не потому, что их кто-либо притесняет, а потому, что их подучивает восставать дьявол, во власти которого они, как язычники, пребывают. Отсюда делается вывод, что там, где бессильна христианская проповедь, должен действовать христианский меч. Но по этому примеру можно судить, что и всякое подавление крестьянского восстания можно было объявить своего рода "внутренним крестовым походом". Лютер, когда он перекинулся на сторону князей, так им и проповедовал: "Крестьяне отдались дьяволу... Пусть всякий колет, бьет и душит их тайно и явно, как убивают бешеных собак, пусть всякий помнит, что нет ничего более ядовитого, вредного и дьявольского, чем бунтовщик".

Но ареной деятельности религии было не столько поле битвы, когда восстание уже разразилось, сколько, так сказать, его далекое психологическое предполье. Признавая неискоренимость греховности человека, т.е. отягощенность его "первородным грехом", признавая тем самым присутствие семени сопротивления и восстания во всей окружающей среде, в каждом шаге и помысле простолюдина, христианство глушило в нем малейшие ростки этого семени угрозой страшного загробного наказания. Это было колоссальной силы контрдавление религиозной надстройки на психологию феодально-эксплуатируемого крестьянина, повседневно побуждаемого жизнью, экономическим базисом, к сопротивлению. Всякий грех подлежал наказанию как потенциальный грех восстания. Правда, наказание в основном переносилось в довольно далекую перспективу - в загробную жизнь. Но надо представить себе, как настойчиво и в каких реальных образах навязывались средневековому человеку картины адских мук. В церковных изображениях, в проповедях, в наставлениях - всюду крестьянин изо дня в день сталкивался с наглядными и потрясающими сценами мучений грешников в аду. По своей конкретности образ христианского рая неизмеримо уступал преисподней. А вера в загробную жизнь, в бессмертие души была почти непоколебимой.

В самом конце истории западноевропейского феодального общества, можно сказать, в его последний час, Вольтер, яростный враг "гадины" - католицизма, но в то же время оппортунист, вовсе не желавший развязать народную антифеодальную революцию, буржуа по уму и помещик по положению, с такой откровенной ясностью раскрыл функцию всего средневекового христианства, какая не удавалась, пожалуй, ни самым страстным противникам христианства, ни, тем более, его защитникам. Афоризмы Вольтера пояснят сказанное выше о практической, социальной стороне христианского вероучения.

Религию, суеверия - проповедовал Вольтер - надо искоренить среди порядочных, образованных людей, но оставить для черни. "Я рекомендую вам суеверие, - писал он Дидро. - Нужно разрушить его у честных людей и оставить только у черни". На полях "Истинного смысла природы" Гельвеция Вольтер написал: "Общество, состоящее из нескольких мудрых эпикурейцев существовало и будет существовать. Но большое общество, состоящее из людей грубых, невежд, бедных и корыстных, каковы девяносто из ста частей рода человеческого, такое общество не может держаться без законов и без бога". Вольтер насмехается над нелепыми баснями об аде, о бессмертии души, однако прибавляет: "Мой друг, я не более вас верю в вечный ад: но знайте, что хорошо, когда ваш слуга, ваш портной и особенно ваш прокурор в него верят... Мы имеем дело с мошенниками, которые мало думали; с толпой мелкого люда, грубиянов, пьяниц, воров. Проповедуйте им, если хотите, что ада нет и что душа смертна. Что до меня, я буду кричать им в уши, что они будут осуждены на муки, если они меня обокрадут". "Вера в загробное наказание и воздаяние есть узда, которая необходима народу", поэтому-то "если бы бога и не было, его следовало бы изобрести". "Несомненно в интересах всего человечества, чтобы существовало некое божество, которое карает то, что не может быть пресечено человеческим правосудием". "Попробуйте управлять хоть одной деревней, населенной атеистами". "Потеряв веру в бога, станет ли честнее твой арендатор? Став атеистом, он конечно будет платить меньшую ренту". Возражая на религиозный скептицизм Бейля, Вольтер возмущается: "Во всех странах чернь нуждается в величайшей узде. Очень вероятно, что если бы Бейль имел всего 500-600 крестьян в подчинении, он не преминул бы провозгласить им бога, мстящего и вознаграждающего". Как ни нелепы церковные суеверия, но "для черни, которая недостойна быть просвещенной, всякое ярмо хорошо". Просвещение побудило бы "чернь" подумать о своем положении: "Вовсе не все бедняки являются несчастными. Большинство их родилось в этом состоянии и постоянная работа мешает им почувствовать как следует их положение; но когда они его чувствуют, тогда мир видит войны, подобные войне народной партии против партии сената в Риме, крестьянским войнам в Германии, в Англии, во Франции". "Все пропало, если чернь начинает философствовать", без слепой веры в карающего и вознаграждающего бога "чернь превратится в орду разбойников". "Чернь - хищный зверь, которого надо держать на цепи страхом виселицы и ада".

Так писал буржуа, но буржуа, предупреждавший буржуазию об опасности слишком радикального уничтожения инструментов, с помощью которых господствовало дворянство. Он объяснял революционному авангарду своего класса, Дидро и Гельвецию, что "порядок" в прошлом поддерживался не только с помощью "законов" и "правосудия", но и с помощью идеи "бога", не только палачом, но и попом, не только страхом виселицы, но страхом ада. Однако, защищая бога, попов и ад, Вольтер тем самым блестяще разоблачил их. Поэтому-то циничные призывы этого "просветителя" "не разрушать суеверий у черни" так ценны для всякого исследователя средневековой религии.

Итак, главным в средневековом христианстве было подавление греха, иными словами, всякого духа неповиновения, страхом ужасных загробных наказаний, "страхом ада".

В этом смысле религия мало отличалась от государства: ведь и государство действовало гораздо более угрозой наказания, чем реальным наказанием, которое практически применялось, разумеется, не так уж часто, а церковь в свою очередь не всегда только устрашала, а подчас и в этом мире наказывала весьма реальными средствами, начиная от штрафов и кончая казнями. Сущностью религии было, как видим, то же, что было и сущностью государства: подавление угрозы восстаний - угрозой наказаний.

Но между ними была и глубокая разница. Государство располагало действительной огромной силой для осуществления своих угроз. Авторитет лишь подкреплял эту материальную силу. Напротив, церковь располагала неизмеримо меньшими материальными возможностями и в основном действовала идейным внушением. Но почему же ей верили? Почему логика экономических интересов и классовой борьбы не опрокинула фантастическое здание религии, вставшее на пути? Иначе говоря, как могла религия настолько овладеть сознанием масс, что сама стала материальной общественной силой?

Этот вопрос требует разбора, если мы хотим дойти до конца поставленной задачи.

Ленин писал: "Мы должны бороться с религией. Это - азбука всего материализма и, следовательно, марксизма. Но марксизм не есть материализм, остановившийся на азбуке. Марксизм идет дальше. Он говорит: надо уметь бороться с религией, а для этого надо материалистически объяснить источник веры и религии у масс"[55]. Это ленинское требование как раз и толкает к выяснению причин, побуждавших массы верить христианскому учению, поддаваться его идейному воздействию.

В конце концов воздействовать на поведение людей можно было лишь одним из двух способов: наказанием или поощрением. Авторитет феодального государства, поскольку оно не действовало наказанием, вырастал не из чего иного, как из поощрения коренного стремления крестьянства - защищать свое хозяйство от экспроприации, но только стремления, строго ограниченного определенными условиями и рамками. Не пользовалось ли и идеологическое обуздание таким же приемом?

Незачем убеждать кого-либо в том, что тот уже сам считает правильным, но и невозможно убедить его в том, что он, хоть отчасти, уже не считает правильным. Обычно убежденный соглашается, что ему помогли лучше понять его собственные мысли, его собственные интересы. Нельзя убедить человека в том, что противоречит его интересам, если только не скрепить, не спаять рядом логических звеньев то, чего от него ждут, с его интересами. Тем более, если речь идет не о второстепенных, а о коренных, глубочайших, неискоренимых интересах. Убеждающий, если он хочет рассчитывать на успех, всегда должен в известной мере присоединиться к убеждениям убеждаемого. Проповедь повиновения и смирения среди крестьян, побуждаемых к сопротивлению коренными условиями их жизни, осталась бы просто гласом вопиющего в пустыне, если бы она не использовала в качестве аргументов их собственные думы и настроения. Но чем менее развита способность логического опровержения и самостоятельного привлечения новых фактов, тем легче поддается сознание связыванию понятий, хотя бы на самом деле друг другу противоречащих. Этим и пользовалась религиозная проповедь.

Политическая история средневековья показывает, что моральный авторитет королевской власти был тем выше, чем в большей степени крестьяне видели в короле соучастника и даже вожака своей борьбы и ошибочно рассматривали королевскую власть как силу не утверждающую, а отрицающую окружавшую их реальную общественную действительность. В еще большей мере это можно сказать о христианской церкви. Ведь она на словах радикальнейшим образом отвергала эту реальную общественную действительность: она не только соглашалась, что последняя плоха, но как бы захватывала инициативу в ее отрицании. С первых веков своего существования христианская религия защищала земные порядки тем путем, что отвергала их, хулила здешний мир, как порочный и подлежащий уничтожению, строила ему смелую антитезу в перспективе: наступит день, когда осуществятся народные чаяния справедливости, угнетатели будут наказаны, все станут равны. Это будет "божие царство" - прямая противоположность земной действительности, "земному граду".

Новейшие исследования показывают, что генезис христианства восходит к идейным обрывкам подлинного исторического народного восстания - иудейского восстания против Рима[56]. Легенда о погибшем вожде этого восстания превратилась в легенду о том, что он в сущности не погиб, что он бессмертен и неминуемо придет еще раз, на этот раз для победы, для уничтожения "Рима".

Как известно, Энгельс в работе "К истории раннего христианства" показал, что христианство первоначально сложилось как своего рода революционная религия рабов, мелких крестьян, городской бедноты. "Где же был выход, где было спасение для порабощенных, угнетенных и обнищавших - выход, общий для всех этих различных групп людей с чуждыми или даже противоположными друг другу интересами? И все же найти такой выход было необходимо, чтобы одно великое революционное движение охватило их всех.

Такой выход нашелся. Но не в этом мире"[57].

Впрочем, Энгельс подчеркивает, что "социальное переустройство" первоначальное христианство хотя и переносило из этого мира в потусторонний, но все же обещало "в недалеком будущем"[58].

Раннее христианство сплачивало всех "страждущих и обремененных" в единой вере - вере в скорую гибель "Рима", соединяло их в единую армию, которая вскоре пойдет на эту твердыню под руководством Христа, Мессии, обещавшего в близком будущем вернуться. "Приидите ко мне, все трудящиеся и обремененные, и я успокою вас", "блаженны нищие - ибо их царство божие", - такие призывы Евангелие приписывало Христу. Христианство порвало с обрядностью старых религий, с жертвоприношениями и другими местными, локальными ритуалами, которые мешали бы ему сплачивать широчайший фронт недовольных[59]: "Нет ни эллина, ни иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос" (из Послания к колоссянам).

Возникновение христианства можно понять только в свете большого исторического вопроса - вопроса об антирабовладельческой революции. Оно постепенно подготовило необходимые идеологические условия этой революции, в том числе минимальную возможность взаимопонимания разнообразных варварских племен и римских социальных сил, боровшихся против рабовладельческой империи. Можно сказать, что христианство так же предшествовало антирабовладельческой революции, как передовая идеология XVII-XVIII вв. предшествовала французской антифеодальной революции. Это была сначала подлинно революционно-демократическая идеология, хотя, разумеется, и стоявшая на уровне своей эпохи. Идеи первоначального христианства, по словам Энгельса, сделали его "одним из самых революционных элементов в истории человеческого духа"[60]. О том же писал Ленин: "...Христиане, получив положение государственной религии, "забыли" о "наивностях" первоначального христианства с его демократически-революционным духом"[61].

Энгельс допускал даже возможность сравнения многообразных раннехристианских сект с пестротой раннего рабочего движения. Он писал: "Но вот что Эрнест Ренан сказал хорошо: "Если хотите ясно представить себе, чем были первые христианские общины, то не сравнивайте их с современными приходскими общинами; они скорей напоминают местные секции Международного товарищества рабочих". И это верно. Христианство так же, как и современный социализм, овладело массами при наличии среди них различных сект и даже более - при наличии противоречивых индивидуальных взглядов, из которых одни были ясные, другие путаные, причем последних была большая часть; но все они находились в оппозиции к господствующему строю, к "властям предержащим"[62]. Энгельс дал замечательное изложение идеи равенства людей в раннем христианстве "как религии рабов, изгнанников, отверженных, гонимых, угнетенных"[63].

"После победы христианства, - продолжает Энгельс, - этот момент отступил на задний план..."[64] Обратим внимание на то, что, по мысли Энгельса, этот момент не исчез в победившем христианстве, а "отступил на задний план". Вот что нередко игнорируется при изучении позднейшего христианства как идеологической надстройки.

Несомненно, что задолго до апогея антирабовладельческой революции, к концу III - началу IV в., христианство подверглось уже глубокому перерождению. Оно потеряло свой открыто революционный характер. Руководство в церкви захватили те течения, которые мирились с существующим порядком вещей, отвергали веру в близкий срок пришествия Мессии и в необходимость скорой расправы с "супостатами", проповедовали вместо ненависти к ним - любовь и всепрощение и т.д. Христианство стало своей противоположностью - государственной религией гибнущего Рима, как небо от земли отличавшейся от духа древнего "Апокалипсиса", где, по словам Энгельса, "проповедуется неприкрытая месть, здоровая, честная месть гонителям христиан"[65].

Впрочем, - если уж позволить себе еще раз прибегнуть к той же аналогии, - ведь и антифеодальные идеи "просветителей" были одно время превращены в государственную идеологию феодального "просвещенного абсолютизма". Подлинное же демократически-революционное ядро этих идей все-таки не было убито. Руководители христианской церкви и при рабовладельческом и при феодальном государстве никогда не могли бы и не пытались до конца вычеркнуть из сознания масс ядро тех представлений, с которыми христианство возникло. Идейное наследство революционной эпохи, закончившей античность, продолжало жить в сознании людей на протяжении всего средневековья.

Таким образом, превращение христианства в собственную противоположность надо рассматривать не просто как замену одной идеологии совершенно другой, а как искажение, извращение прежней революционной идеологии. "Религиозное убожество, - писал Маркс, - есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества"[66]. Вот о протесте-то и нельзя забывать. "Религия - опиум для народа", а опиум, как известно, не просто снотворное: опиум - это средство одновременно и возбуждающее и усыпляющее, создающее иллюзию активности вместо действительной активности.

В течение всех средних веков люди считали, что они по-прежнему живут в римском государстве, отождествляли существующие порядки с "Римом" и верили, что низложение "Рима" будет окончательным уничтожением всякого угнетения. Крестьянские массы дышали атмосферой напряженного ожидания этого переворота, который будет "страшным судом" над их притеснителями. Одни представляли себе, что это будет подлинное восстание, когда праведные будут мечом побивать неправедных, другие, - что неправедные, охваченные ужасом, и не посмеют сопротивляться. Но ведь суть всякого восстания не в желании драться, а в желании победить, - тем лучше, если победа достигается без сопротивления. В этом смысле христианская церковь не только не противилась воле к восстанию, но на словах продолжала поощрять ее. Она не только не противилась мечтам о неизбежности и необходимости уничтожения всего существующего строя, "Рима", "земного града", но непрерывно лицемерно звала готовиться к грядущему перевороту, даже брала на себя функцию генерального штаба этого переворота. Христианская церковь в течение всего средневековья на словах смело гарантировала каждому осуществление рано или поздно того низвержения и наказания его притеснителей, к которому он не мог не стремиться, - если только он будет ее слушаться. Она вселяла в крестьян уверенность в победе, демагогически разжигала их жажду справедливости и мести, она обещала им больше того, о чем они сами смели мечтать. Могли ли они после этого ей не верить?

Весь вопрос был только в сроке. Когда именно наступят "последние времена" - ответ на этот вопрос характеризует всю историю перерождения христианства, всю историю религиозной борьбы в средние века. Массы хотели "последнего часа", "страшного суда" как можно скорее. Но "штаб восстания" требовал выдержки, терпения, - до решающего дня, который будет выбран самим вождем, Мессией.

В этом пункте христианство опять-таки использовало психологию самого восстания. Три формы открытого крестьянского сопротивления с психологической точки зрения представляют определенную эволюцию. Частичное сопротивление есть непосредственная реакция на ближайшее бедствие. Уход представляет уже нечто психологически гораздо более сложное: это - реакция не только на ближайшее бедствие, но и на всю совокупность сложившихся условий, и не непосредственная, а требующая долгих приготовлений, расспросов, учета цепи предвидимых обстоятельств и т.д. Восстание психологически еще сложнее, хотя господствующий класс и трактовал его как "бешенство", "неистовство", "ярость" мужиков. Восстание, будучи действием в гораздо большей степени коллективным, чем обе предыдущие формы сопротивления, требует высокой степени подчинения непосредственных импульсов далекой цели и подчинения индивидуальной воли - руководству. Громить надо в данный момент подчас вовсе не того сеньора, который обижал данного крестьянина; выступать надо не в тот момент, когда хочется, а ждать назначенного срока; бороться надо не столько за свои интересы, сколько за общую победу, не щадя своей жизни. Словом, восстание требует подчинения воли всех участников воле руководителя, полного доверия к нему, готовности ждать.

Вот эту-то психологию восстания и эксплуатировала христианская церковь. Она говорила крестьянину: руководитель бдит; будь готов, ибо в любое мгновение он может дать сигнал, каковым будет оглушительный трубный глас; срок близится; ты примешь участие в великом перевороте и все твои враги получат по заслугам; если ты и не доживешь до срока, спи спокойно в могиле, ты все равно примешь в нем участие, ибо трубный глас разбудит тебя, и ты восстанешь. И крестьянин не мог не прислушиваться к этим обещаниям. Было расчетливее подождать, потерпеть, покряхтеть, зато получить в конце концов обеспеченную, надежную победу в руки. Иной и умирал с улыбкой заговорщика и победителя. В приходской церкви он каждое воскресенье видел традиционное изображение "пляски смерти": смерть уже делает равными всех, господ и крепостных, богатых и бедных.

Таким образом, средневековое христианство выполняло свою основную задачу - "отваживать их (угнетенных. - Б. П. ) от революционных действий, подрывать их революционное настроение, разрушать их революционную решимость"[67] - не просто запрещая революционные действия угнетенных масс (простого запрещения не стали бы слушаться), но оседлав само их революционное настроение, саму их революционную решимость. Взяв на себя роль руководящего органа грядущей революции, церковь в течение столетий уверенно играла с огнем народной антифеодальной стихии, держала в руках эту страшную бурю, откладывала ее взрыв на "завтра". Потому-то, кстати сказать, массы, не прекословя особенно, и принимали фантастическую веру в воскресение мертвых и загробную жизнь, что это бессрочное "завтра" связывалось в их сознании с революционным переворотом, в котором каждому хотелось принять личное участие, с установлением лучшей жизни, которой каждый из них хотел дождаться. А уж церковь, так сказать, заодно заставляла веровать и в страшные загробные муки, ожидающие "грешников", восстающих до срока, непокорных ей.

Какую гигантскую стихию потенциальной народной активности держала в руках средневековая церковь, это она лишь отчасти, лишь в крошечной доле демонстрировала в те моменты, когда ей надо было, опираясь на эту оседланную силу, отстоять, укрепить или расширить свое собственное могущество в феодальном мире. Против светской власти или конкурирующей церкви она развязывала лишь небольшое отверстие в тех мехах, в которых держала бурю, - и неистовый ураган не сдерживаемой народной ненависти, ураган так называемого религиозного фанатизма обрушивался на ее противника. В средние века "чувства массы вскормлены были исключительно религиозной пищей; поэтому, чтобы вызвать бурное движение, ее собственные интересы должны были представляться ей в религиозной одежде"[68]. Так бывало и в раннем средневековье и в позднем, в движениях и реформации и контрреформации. "Католическая лига" во Франции XVI в. некоторое время поддерживалась широчайшими народными антифеодальными восстаниями, окрашенными в тона самого безудержного религиозного энтузиазма. Крестьянские движения на протяжении всего средневековья то и дело приобретали окраску крайней религиозной экзальтации; даже в XVIII в. во Франции мы наблюдаем ее в восстании камизаров[69]. Не случайно тот же самый Вольтер, который так откровенно объяснял социальную опасность атеизма, развязывающего "бешенство черни", считал не менее опасным и религиозный фанатизм, и по той же самой причине: как другой источник проявлений "бешенства" "черни". "Да, друзья мои, атеизм и фанатизм, - писал он, - это два полюса мира смятения и ужаса. Небольшой пояс добродетели находится между ними". Разумеется, мы не поставим на одну доску атеизм и религиозный фанатизм как силы, раскрепощавшие массовые действия в феодальном обществе. Религиозный фанатизм не раскрепощал их, а только свидетельствовал, кем они закрепощены. Но двойственность жупела Вольтера отвечает двойственности механизма, которым средневековое христианство обуздывало угнетенные массы. Ведь под "атеизмом" он понимает неверие в загробное наказание за грехи, за проступки против эксплуататорского "порядка". А под "фанатизмом" - то, чем церковь снискивала доверие: ее соучастие, хотя бы словесное и показное, в народном отрицании этого эксплуататорского "порядка", ее потенциальную способность двигать массами.

Ленин в работе "Крах II Интернационала" и в других местах сравнивал социальную роль оппортунистов в рабочем движении, социал-демократов, с социальной ролью попов. И в самом деле, и те и другие - агентура господствующих классов в массах. Ленинское сравнение помогает понять не только механику оппортунизма, но и обратно, для тех, кто хорошо разобрался в оппортунизме, - механику религиозного воздействия на массы в историческом прошлом.

Христианство на протяжении средневековья, будучи могучим рычагом защиты и укрепления феодального строя, вместе с тем на словах не переставало быть идеологией протеста, идеологией отрицания окружающей действительности. Без этого оно непонятно, без этого оно не могло бы служить господствующему классу. То, что сделало христианство, по цитированным словам Энгельса, "одним из самых революционных элементов человеческого духа", продолжало привлекать к себе угнетенные народные массы. Они считали христианство своей идеологией; недаром на Руси крестьянство и христианство обозначались одним и тем же словом ("хрестьяне").

Массы обращали свои взоры к церкви потому, что чувствовали свою беспомощность, неорганизованность, распыленность в борьбе с угнетателями. Казалось, церковь брала на себя роль организующей их партии: она как будто давала массам именно то, чего им так остро недоставало: общую задачу, единство, словом, преодоление разрозненности. Но это был мираж! На самом деле христианская церковь не собиралась вести их на борьбу, она стремилась отвести их от борьбы. Она достигала этого тем путем, что относила их освобождение и установление справедливого божьего "тысячелетнего царства" все дальше и дальше в будущее, в жизнь после воскресенья из мертвых, в потустороннюю жизнь.

Таков основной механизм, который делал религию материальной общественной силой, с помощью которого она усыпляла классовую борьбу и превращала волю к борьбе в согласие терпеть. Таков способ, с помощью которого она сплела в один клубок думы и чаяния народа о справедливом строе и расправе над угнетателями - с угрозой страшных мук за неповиновение, густо переплетя и как бы сцементировав это противоречивое соединение огромным количеством архаических басен и мифов, ритуалов и культур.

Важнейшим принципом христианского вероучения был принцип, что все его элементы - неразрывное целое. Нельзя нарушить или отбросить в нем ни малейшей детали, не разрушив сразу всего целого. Более того, целое стремилось к максимально полному охвату всех знаний, мыслей и чувств, всех уголков сознания крестьянина. Он не должен знать об истории ничего, кроме истории Ветхого и Нового завета, да истории жизни святых, из географии ничего, кроме библейской географии и т.д. Живопись, скульптуру, поэзию, театр, музыку - все церковь вовлекала в свою орбиту и по мере сил перемешивала и сплетала с религиозными догматами и культами. В течение всего средневековья церковь старалась удерживать "универсализм" христианской культуры и мировоззрения, т.е., так сказать, припаивать все появляющиеся в обществе новые знания и идеи к этому целому, ядром которого было богословие.

Иначе говоря, это было борьбой за монополию христианской религии и церкви на все сознание, на всю культуру народа. Средневековое христианство старалось всякий раз поглотить или истребить непринадлежащую к нему, как единому целому, форму сознания или культуры, лишь только она появлялась. Наличие таких не монополизированных уголков сознания и культуры было смертельной опасностью для социальной функции средневекового христианства. Ведь его учение о грехе, о повиновении, о безусловном уничтожении эксплуатации и гнета в будущем, было учением в сущности принудительным, хотя и служило средством убеждения людей: это было такое "убеждение", от которого "убеждаемому" некуда спрятаться, перед которым он безоружен.

Требовалось немало своеобразной изощренности ума средневековых богословов и схоластов, чтобы вести эту повседневную работу по монополизации христианской религией и поглощению ею идейных ростков, появлявшихся снова и снова в феодальном обществе вне рамок этой монополии. Но за кропотливыми ухищрениями схоластов нельзя забывать, что в конечном счете социальное острие этой огромной махины суеверий, предрассудков, догматов и знаний было направлено не к кучке ученых монахов, а к основной массе населения, т.е. прежде всего к крестьянству. Это социальное острие сводилось к одной точке, к одному решающему запрету: не сопротивляйся! повинуйся!

По существу главным звеном в церковной иерархии был сельский, приходский священник, внушавший это изо дня в день крестьянам, в свою очередь знавший все их думы и сомнения и по мере надобности получавший сверху, от богословов и руководителей церкви, идеологическое вооружение. На нем, на сельском священнике, скрещивались оба мощных идейных напора - снизу и сверху. Если средневековая церковь владела сознанием масс, то только благодаря тому, что располагала этим разветвленным аппаратом для непосредственного, тесного, интимного общения с массами. Средневековая церковь - это прежде всего не папы или патриархи, не епископы и прочие прелаты, словом, не иерархи и князья церкви, которые более всего бросаются в глаза историку, не ученые схоласты, богословы, основатели орденов, а несчетная армия невидного низшего, сельского духовенства. Это был подлинный "передний край" фронта.

Энгельс отмечал, что высшее и низшее духовенство в средние века представляло собой по своему имущественному положению как бы два разных класса, что низшее духовенство не получало почти ничего от огромных церковных доходов и существовало близко к условиям жизни массы, почти как простые плебеи и крестьяне[70]. Но это, разумеется, не значит, что низшее духовенство было по существу чем-то второстепенным в средневековой церкви. Напротив, скорее высшее духовенство являлось всего лишь надстройкой над ним. Поскольку церковь подавляла народное сопротивление феодальной эксплуатации, она и сама могла стать и стала феодалом-эксплуататором; но если бы в качестве феодалов, получателей церковной феодальной ренты, выступали те самые круги духовенства, которые непосредственно идейно воздействовали на массы, церковь потеряла бы свое влияние. Энгельс указывает, что "привольная жизнь откормленных епископов, аббатов и их армии монахов вызывала зависть дворянства и негодование народа, который должен был все это оплачивать, и это негодование становилось тем сильнее, чем больше бросалась в глаза кричащее противоречие между образом жизни этих прелатов и их проповедями"[71]. Но сельские священники, которые по преимуществу обращались с проповедями к народу, не вкушали ничего от этой привольной жизни. Естественно, что "народная ненависть к попам обращалась против них лишь в единичных случаях"[72]. Таким образом, благодаря этому резкому расслоению духовенства церковь могла быть, с одной стороны, феодалом, пожинавшим плоды забитости крестьянства, а с другой стороны, - его мнимым другом, "соучастником" и чуть ли не "зачинщиком" его негодования против феодализма.

Энгельс отмечает, что для этой "плебейской части" духовенства, жившей среди народа, общим правилом было даже участие в народных движениях, что "из их рядов выходили теоретики и идеологи движения, и многие из них, выступив в качестве представителей плебеев и крестьян, окончили из-за этого свою жизнь на эшафоте"[73]. Иначе говоря, в моменты наибольшего напора народного недовольства этот напор, как неудержимый прилив, отчасти поднимал вместе с собой и нижний пласт духовенства, искренне переходившего на сторону народа, - свидетельство огромной упругости, эластичности церкви, что и давало ей возможность никогда не отрываться от масс. Но сохранив доверие масс, церковь использовала это лишь для того, чтобы в конце концов свести на нет их напор. Бесчисленные кадры той же "плебейской части" духовенства кропотливой будничной работой восстанавливали в сознании масс тормоз, пресекавший революционную борьбу с феодализмом.

Главная сила аппарата средневековой церкви была обращена против крестьянства. Обработка сознания горожан и различных групп самого господствующего класса представляла сравнительно с этим второстепенную задачу. Низшее духовенство далеко не так плотно блокировало эти социальные слои, как крестьянство. Поэтому-то среди них и отчетливее можно наблюдать в средние века противодействие монополии религии на всю духовную жизнь общества. Но глубочайшие истоки этого противодействия лежали в крестьянстве. В городах, в рыцарских замках, в монастырях время от времени успевало расцвести светское искусство, или признание прав человеческого разума, или какое-либо еретическое учение. Но это было не столько выражением собственных духовных потребностей горожан, рыцарей или монахов, сколько отзвуком духовных потребностей основной массы народа, отзвуком, прорвавшимся в этих чуждых стенах, однако и искаженным ими, преломленным через чужие интересы, полузаглохшим.

Впрочем, и среди этих слоев появление трещин или даже трещинок во всеохватывающей монополии религии на духовную жизнь было редкостью в средние века. Что же касается крестьянства, то тут духовенство неусыпно и настойчиво боролось за монополию. Ее удержание было необходимым условием существования феодального строя.

Итак, средневековое христианство было тормозом огромной силы, наложенным на социальное поведение миллионов людей. Жизнь требовала борьбы, а все их сознание было обработано так, что требовало воздержания от "греха" борьбы.

"...Кто утешает раба, вместо того, чтобы поднимать его на восстание против рабства, тот помогает рабовладельцам", - писал Ленин[74].

Социальные принципы средневекового христианства с огромной силой выразил Маркс:

"Социальные принципы христианства оправдывали античное рабство, превозносили средневековое крепостничество...

Социальные принципы христианства проповедуют необходимость существования классов - господствующего и угнетенного, и для последнего у них находится лишь благочестивое пожелание, дабы первый ему благодетельствовал.

Социальные принципы христианства переносят на небо обещанную... компенсацию за все испытанные мерзости, оправдывая тем самым дальнейшее существование этих мерзостей на земле.

Социальные принципы христианства объявляют все гнусности, чинимые угнетателями по отношению к угнетенным, либо справедливым наказанием за первородный и другие грехи, либо испытанием, которые господь в своей бесконечной мудрости ниспосылает людям во искупление их грехов.

Социальные принципы христианства превозносят трусость, презрение к самому себе, самоунижение, смирение, покорность..."[75]

Так идеологическая надстройка воздействовала на сознание народных масс, защищая тем самым от их ударов феодальный экономический базис. Но этот базис с необходимостью порождал снова и снова потребность угнетенных масс в борьбе, в сопротивлении гнету.

Что же в конце концов сильнее - экономические условия жизни или сознание? Материальные потребности не могли не прокладывать себе дорогу, не одерживать верх над ложным сознанием. Жизнь требовала сопротивления, восстаний, - нельзя было без конца только ждать и ждать обещанного переворота; значит, чтобы восставать на деле, надо было сбросить этот гнетущий тормоз. Но отбросить мысль можно только мыслью. И вот, совершенно так же, как доморощенное оружие крестьян все-таки преодолевало превосходящее оружие господствующего класса и заставляло последний перевооружаться, так и мысль крестьян все время противилась, ускользала из-под влияния догматов христианства и заставляла эволюционировать и усложняться идеологию господствующего класса.

Первым условием духовной эмансипации было преодоление самого принципа монополии религии на всю сферу сознания народа. И народ действительно настойчиво отстаивал и творил свои предания, обычаи, сказки, поговорки, песни, которые церковь тщетно клеймила как "языческие". Они в самом деле были не только чужды христианству, но нередко содержали и зерно насмешки над ним (например, "праздники шутов"). Они создавали у народа чувство, что можно подчас обойтись и "своим умом".

Вера в "ум" неискоренимо жила в крестьянской массе. Его житейские проявления - расчетливость, смышленность, "сметка", "хитреца" - не только были нужны крестьянину как хозяину, но и прославлялись в устном народном творчестве. А этот глубоко привлекательный для крестьянина идеал "ума" в свою очередь влек с собою и похвалу "умному", правильному, - независимо от суждений церкви; при всей непоколебимой вере крестьянина в правильность письменного слова ("писания"), правильность означала для него и соответствие с действительностью, т.е. реалистичность представлений, а также и справедливость, правду, право. Таким образом, в гуще средневекового крестьянства таились некоторые идейные потенции, могущие превратиться в антитезу слепому авторитету христианского вероучения.

Гигантскую подрывную силу скрывали в себе и попытки крестьянского сознания вырваться из христианского плена путем апелляции к "старине". Авторитет "исконности", "древности" был для крестьянства не менее могуч, чем авторитет "ума". К каким-то полувымышленным "старому" закону, "старой" правде, "старому" обычаю настойчиво требовали вернуться крестьянские движения и раннего, и позднего средневековья. Сколько ни клеймила церковь все, предшествовавшее христианству, все античное и варварское как "язычество", его пережитки и смутные воспоминания тайно будили доверие к себе в крестьянском мозгу - именно благодаря своей извечности, исконности. Привлекали доверие и предания о первоначальном "чистом" христианстве.

Цепляясь за все это, крестьянское сознание "упиралось", не давало легко тащить себя на поводу христианских канонов. Все это не могло развиться в самостоятельную идеологию, но постоянно порождало отдельные сомнения, отклонения, - и духовенство ясно ощущало большее или меньшее идейное сопротивление "паствы". И уже такое неясное сопротивление подчас ослабляло тот тормоз, который религия накладывала на стихийную тягу крестьянства к борьбе с окружающей действительностью.

А. М. Горький писал: "...Народ не только сила, создающая все материальные ценности, он единственный и неиссякаемый источник ценностей духовных"[76]. Если мы хотим полностью понять роль народа в духовной жизни средних веков, мы не должны ограничиваться поисками и изучением особой народной культуры: фольклора и т.п. Не менее важно изучать роль народа в расшатывании господствовавшей культуры - авторитета официальной церкви. Надо изучать в разных конкретных исторических условиях кривую народного неподчинения существующему идейному руководству, то незаметную, то вдруг проявляющуюся "неподатливость умов", "несговорчивость", "невосприимчивость к голосу веры и разума", иногда небольшое, иногда резкое изменение степени внушаемости масс, "упадок веры". Вот необозримое поле для исторических исследований! Отказ простых людей думать так, как учат верхи, но и неспособность низов создавать свою собственную идеологию, - таков механизм развития средневековой культуры. Отказ, неповиновение, недоверие тех, на кого в конечном счете вся эта культура призвана была воздействовать, - вот стимулы, заставлявшие ее волей-неволей перестраиваться и обновляться.

Так, Энгельс говорит, что "у Абеляра главное - не сама теория, а сопротивление авторитету церкви"[77]. Теория у Абеляра не выходит за рамки католической феодальной идеологии, и католические мракобесы ныне не без основания провозглашают Абеляра непосредственным предшественником своего кумира - Фомы Аквинского. Но для историка важно, что идеи Абеляра сначала отвергались церковью, что даже незначительное обновление идеологии господствующего класса осуществлялось через борьбу, которая косвенно, отдаленно отражала "сопротивление авторитету церкви", поднимавшееся во французском народе в XI-XII вв.[78] Новейшими исследованиями доказано, что идеология "иоахимитов", реформаторов христианства в Италии XIV-XV вв. косвенно отразила рост крестьянского сопротивления феодализму и рост крестьянского неверия в догматы ортодоксального вероучения[79]. Таких исторических примеров несчетное множество.

Итак, сознание народных масс неустанно искало возможности, основания, чтобы сбросить тот тормоз, который религия накладывала на тягу к борьбе, порождаемую в этих массах их экономическим положением.

Но сознание это было слабо, беспомощно. Даже если оно дорастало до прямого идейного сопротивления господствующему вероучению, это сопротивление, как правило, отнюдь не выходило из рамок христианской религии, а лишь приобретало характер "ересей"[80].

"Ересь" - это отрицание того или иного, пусть даже второстепенного пункта в установленном вероучении и культе. Именно вследствие полной спаянности, "универсализма" средневекового христианского вероучения достаточно было отвергнуть не все его догматы, а любую деталь, чтобы тормоз оказался сброшенным. Раз в нем ложно что-нибудь, значит есть другое, истинное вероучение, в котором ничто не ложно, следовательно, эта официальная церковь - обманщица. А если она обманщица, значит она слуга сатаны, и ее, как и всех, кого она защищает, христиане обязаны побивать мечом. Значит можно и должно восстать. Вот как объясняется тот удивительный на первый взгляд парадокс, что большие народные движения в средние века подчас начинались по поводу совершенно пустякового спора о том, как правильно следует причащаться, креститься и т.д. Такой спор, разумеется, не был причиной восстания, но он сбрасывал тот тормоз, которым церковь сдерживала восстание. Поэтому-то революционные антифеодальные крестьянско-плебейские движения выступали под видом религиозных движений.

Повод для возникновения ереси всегда могли дать те или иные предания о "старине", о раннем христианстве, те или иные противоречия в религиозных текстах и догматах. Нередко крестьяне получали этот повод уже более или менее "отделанным" из городской среды, как было и с их оружием. Наличие же в духовной жизни крестьянина отгороженного от влияния религии участка, где, несмотря ни на что, царил "свой ум", давало возможность этому семени ереси втайне созреть.

Почти все крестьянские движения средних веков, по крайней мере до конца XVI в., были в той или иной мере облечены в идеологическую форму ереси, так же как и обратно, почти все ереси, носившие крестьянско-плебейский характер, были соединены с открытыми восстаниями[81] (или по крайней мере с массовыми уходами, как раскольничество в России).

Разумеется, ереси не ограничивались второстепенными пунктами вероучения и обрядности. Отчасти в сознании самих крестьян, в особенности же в городах, средоточиях средневековой образованности, а также в монастырях, подчас даже в замках, негативный подрыв веры, с которого начиналась ересь, перерастал в позитивную антиверу, изменявшую уже не частность, но и те стороны христианства, которые составляли его сущность.

Во-первых, ереси придавали новое толкование принципу "живи не для себя", превращавшее его в прямое отрицание господствующих классов. Борющийся против эксплуатации народ говорил господам: ладно, давайте жить не для себя, но только уж последовательно: откажемся от имущества и благ жизни (аскетизм), от собственности (сектантский коммунизм), - сразу станет видно, кому это труднее сделать и кто, следовательно, на самом деле живет "для себя", а не "для бога", а значит и является врагом бога.

Во-вторых, ереси пересматривали учение о грехе. Они по крайней мере устраняли тезис, что всякий грех произошел из восстания. Манихейство, косвенно питавшее многие ереси, утверждало, что зло не есть неповиновение добру, а всегда было равным добру началом. По большей части связь ересей с манихейством выражалась не в оправдании зла, а в изменении понятия греха. Секта "братьев общего духа" учила, что понятие греха вообще отсутствует применительно к людям, постигшим истинную веру, т.е. раскрепощала таким образом своих приверженцев от страха загробного наказания. Нередко в ересях прорывались бурные попытки легализовать отдельные виды "греха" и даже вообще все грехи, как символизация законности восстания. Наконец, сатанизм был прямым оправданием самого греха неповиновения.

В-третьих, ереси требовали вместо полной неопределенности времени "второго пришествия" точного и близкого срока обещанного переворота. Множество крестьянских движений отмечено чертой мессианизма, т.е. верой, что Мессия уже пришел или непосредственно должен появиться. Другие провозглашали наступление конца мира и страшного суда. Папы, государи объявлялись "Антихристом", торжество которого, согласно пророчеству, должно было предшествовать пришествию Христа. Иоахимитское учение компромиссно утверждало, что будет два конца: один сейчас, немедленно, другой в загробной жизни. Мюнцер, анабаптисты требовали не ждать никаких сроков, ибо "божие царство" на земле наступит не само собою, а когда истинно верующие насилием устранят его врагов.

В-четвертых, ереси настаивали на том, что божье царство, царство равенства и справедливости, установится не на небе, а на земле, не среди мертвых, а среди живых, во плоти, людей. Христианство, говорит Энгельс, "хотело осуществить социальное переустройство не в этом мире, а в мире потустороннем, на небе, в вечной жизни после смерти, в "тысячелетнем царстве", которое должно наступить в недалеком будущем"[82]. Ереси требовали этого божьего царства на земле (эсхатология). Уже самые ранние еретические движения - агонистики, донатисты - выступали под этими лозунгами[83]. Эта же идея характерна для всех ересей, вышедших из иоахимитства[84], для таборитов, мюнцеровской народной реформации и т.д.

Христианская церковь боролась с ересями двумя способами. С одной стороны, она, рука об руку с государственной властью, подавляла их, в частности, с помощью инквизиции. С другой стороны, она с огромной гибкостью приспосабливалась к этой непрерывно напиравшей на нее снизу критике. Многое из рождавшихся среди мирян смутных сомнений, если они не успели оформиться в открытую ересь, христианство перехватывало, впитывало, легализировало и тем самым - обуздывало. Подчас оно обезвреживало таким образом и целые еретические течения, как было, например, с францисканством - народной ересью, своевременно санкционированной церковью и не только лишенной революционного значения, но и превращенной в важнейший приводной ремень к народным массам.

Вся история развития богословия и вообще христианской идеологии в течение средних веков сводится к перестройке под давлением этой невидимой силы народного сознания. Чтобы не допустить неверия, религия должна была предотвращать недоверие. А кто хочет доверия народа, тот должен прислушиваться к его голосу, кто хочет влиять на него - тот должен у него учиться. Разумеется, христианство не могло принять самых крайних тенденций в ересях, отрицавших уже его сущность, как, например, только что перечисленные. Тем более нетерпимым было всякое сомнение в существовании загробной жизни, в бессмертии души, - без этого логического звена рушилось бы все его идейное здание; отрицание бессмертия души было уже не ересью, а прямым шагом к атеизму. Но ереси начинались не с крайних выводов, а с сомнений в правильности тех или иных частностей вероучения и с противопоставления прав "своего ума" или заветов "старины" непререкаемому авторитету церкви. В этой сфере религиозная идеология очень смело перехватывала инициативу и объявляла себя зачинателем и обладателем тех самых мыслей, которые возникали против нее.

Точно таким же образом в религиозный христианский культ оказывались вовлеченными "языческие" народные поверья, как и различные формы искусства, в которых пыталось угнездиться смутное народное неверие; таким же образом в христианскую богословскую схоластику оказывались мало-помалу включенными и признание некоторых прав светского "ума" и признание авторитета "древности", не только христианской, но и дохристианской. В каком бы направлении ни ускользали чувства и мысли "паствы", если только налицо еще не было полного разрыва, христианство распространяло свою духовную "империю" в том же направлении.

Таким путем время от времени реставрировалась, хотя и не без внутренней борьбы, связь церкви с народом, которая в начале средневековья, несомненно, была очень тесной, а затем, с развитием феодализма, необходимо подрывалась логикой вещей.

Часто, и даже в большинстве случаев, не сами руководители церкви первыми замечали нарастание народного недоверия и необходимость реформирования веры. Они сплошь и рядом и не видели грозящего крушения "порядка". Непосредственно ослабление религии как силы "порядка" компенсировалось обычно в истории средних веков возрастанием силы государства. Так, во Франции тотчас вслед за началом распространения ересей XI-XII вв. началось ускоренное формирование монархии. Сигналом бедствия служили обычно проявления "вольнодумства" представителей низшего духовенства, почувствовавших свое бессилие удержать волну народного неповиновения и подхваченных ею. Но и в стороне от сельской жизни находились такие общественные элементы и такие слои средневековой интеллигенции, которые, хотя и не примыкая к народу, утилизировали упадок веры в народе, чтобы снискать в свою пользу его доверие. Ведь это народное недоверие к своим пастырям было огромной потенциальной общественной силой. Присоединиться к нему, при этом идейно обуздав его и подчинив его своему влиянию, значило в свою очередь стать общественной силой. Такова природа умеренных бюргерских ересей.

Установленное Энгельсом деление всех средневековых ересей на две основные группы - крестьянско-плебейские и бюргерские - имеет глубокое принципиальное значение. Где появилась крестьянско-плебейская ересь, там бок о бок с ней, даже захватывая инициативу, появлялась бюргерская ересь.

На более ранних стадиях средневековья их трудно внешне и разделить. Ереси возникли тогда, когда еще почти не было городов и бюргерства. Лишь понемногу, по мере исторического оформления бюргерства, бюргерская ересь выступает все обособленнее от крестьянско-плебейской. Но по существу, говорит Энгельс, уже начиная с XII в., а в полном виде с XIV-XV вв., через средневековье тянется "великое противоречие" между крестьянско-плебейской и бюргерской оппозицией феодализму; суть этого противоречия состояла в том, что крестьянско-плебейская ересь всегда "шла бесконечно дальше" бюргерской ереси, разделяя при этом все требования последней[85]. Отсюда ясно, что бюргерская ересь, даже когда она выступала в нерасчлененной связи с крестьянско-плебейской, а тем более когда она выступала обособленно, представляла собой урезанное, ограниченное, смягченное воспроизведение крестьянско-плебейской ереси. Бюргерская ересь была далеко не только выражением собственных интересов бюргерства в религиозных вопросах ("дешевая церковь" и т.п.), она была и выражением воли бюргерства, с одной стороны, влиять на народные массы, с другой, - грозя союзом с народом, укрепить свое положение в феодальном мире. Все без исключения бюргерские ереси - от неразвитых попыток XI-XII вв. до зрелой реформации XVI в. - характеризуются борьбой на два фронта: с одной стороны, против официальной религии, с другой, - против "опасной" для основ религии, народной, т.е. крестьянско-плебейской, ереси. В свою очередь среди такого рода теоретиков обновления религии можно проследить целую гамму по степени близости к тому или к другому полюсу, к народу или к официальной церкви. Ортодоксальные же ученые богословы приходили к чувству необходимости модернизировать вероучение в большинстве случаев отнюдь не от общения с народом, а от общения с уже сильно ограниченными и переработанными отголосками народных настроений в виде умеренных бюргерских ересей.

Впрочем, и богословские споры подчас прямо подкреплялись ссылками на состояние умов простого народа. Возьмем к примеру "95 тезисов" Лютера по поводу отпущения грехов, документ, который принято считать началом всей европейской реформации. Лютер прямо говорит здесь (тезисы 80-91), что "даже ученому трудно защищать честь и достоинство папы... от острых и хитрых вопросов простого народа". Он перечисляет эти вопросы и заключает: "Отвергать все эти аргументы светских людей насильственным образом без достаточно убедительного обоснования, значит выставить папу и церковь на посмешище, а христианству нанести вред". Иными словами, Лютер считал нужным реформировать христианское вероучение, учитывая критику "простого народа", но лишь для того, чтобы спасти основы христианства и его авторитет.

Официальная церковь на протяжении средних веков не раз проявляла достаточно гибкости и в конце концов, хотя иногда после ожесточенной поповской грызни, санкционировала те самые новые догматы и богословские идеи, которые она сначала преследовала как ересь. Когда же, к XVI в., бюргерская ересь настолько осмелела, что отвергла всякий компромисс с официальной церковью, сама бюргерская ересь стала в ряде стран официальной церковью, оплотом "порядка". Одной рукой развязывая борьбу народных масс, чтобы использовать ее для победы над старой католической церковью, бюргерская реформация не только после победы, но уже и в ходе борьбы, другой рукой душила революционную самостоятельность народных масс - совершенно так же, как это делала отвергнутая ею предшествующая церковь. По мере развития событий она из противника существующего феодального строя превращалась в его спасителя и охранителя. Три первые буржуазные революции в Европе, произошедшие при еще относительно слабо развившемся капиталистическом укладе, - немецкая, нидерландская и английская, - потому не похожи и отдаленно по своему размаху и своему антифеодальному делу на французскую, что в них мощь крестьянско-плебейского антифеодального восстания была в огромной мере оседлана и обуздана бюргерской реформацией, тогда как французская революция была нерелигиозной и потому "разнузданной".

Идеологические конфликты и битвы, разыгравшиеся в верхних этажах средневекового общества, среди образованных людей, не должны историку отвести глаза от нижнего этажа. Средневековое христианство со всеми его аксессуарами было идейной системой, существовавшей ради воздействия на многочисленную массу простых, необразованных людей. В этом - смысл его существования, его сущность, его главная функция. И средневековая христианская культура оставалась бы веками неподвижной, окостеневшей, не знала бы никаких расколов и бурь, если бы простой народ пребывал в покое и повиновении. Но он то восставал открыто, то обнаруживал скрытое недовольство, неподатливость церковной проповеди, ту или иную степень недоверия. Это и только это рано или поздно заставляло образованные верхи вступать в идейные битвы между собой. Что-либо новое, что-либо хоть ограниченно передовое возникало в культуре и мировоззрении образованных верхов средневекового общества только потому, что внизу шевелилась и вздыхала огромная масса "темного" народа.

Разумеется, в огромном числе случаев новаторствовавшие профессора средневековых университетов или ересиархи, экзальтированные странствующие проповедники или мудрствующие в монастырской тиши ученые монахи исходили отнюдь не из соображений о социальной функции религии. Они были уверены, что просто ратуют за истину. Ими руководило вовсе не предвидение общественных последствий их схоластических конструкций, а лишь распространившееся в их среде сознание, вернее даже ощущение неавторитетности и уязвимости прежних идей, недавно казавшихся непререкаемыми. Абеляр или Рожер Бэкон отнюдь не общались с основным революционным классом феодального общества, с массами эксплуатируемого крестьянства. Сложная цепь посредствующих звеньев давала им только ощущение, что господствующую систему идей можно атаковать, что она зыбка, что ее следует заменить более устойчивой. Но к истории средневековой идеологии все же в полной мере относятся слова Маркса: движение, происходящее в сфере идей, "свидетельствует о том, что глубоко в низах происходит брожение. Умы всегда связаны невидимыми нитями с телом народа..."[86]

В конце концов вся идеологическая борьба в средние века была борьбой либо за укрепление религии, либо за ее подрыв, расшатывание. К этому сводится буквально вся без исключения культурная история средневековья. Борьба номинализма и реализма, борьба за права разума и за слепой авторитет веры, борьба между зачатками опытной науки и религиозной догмой, между слабой материалистической тенденцией и господствующим идеализмом в средневековой философии - все это авангардные бои безбожия и религии, хотя до предельной степени смягченные и приглушенные. В ответ на монополизацию искусства церковью возникало свободное художественное творчество, антицерковное по духу, но оно снова подвергалось своего рода апроприации церковью: об этом повествуют, например, отнюдь не христианские "химеры" на Соборе Парижской Богоматери. Словом, все идеологические события и явления в феодальном обществе косвенно или способствовали или противодействовали выполнению христианской религией ее главной функции: удерживать народ в повиновении.

Все передовое было прямым или, чаще, косвенным следствием неумолимого роста крестьянского сопротивления эксплуатации с развитием феодального общества. Ленин, критикуя "Вехи", писал по поводу истории русской общественной мысли: "...Может быть, по мнению наших умных и образованных авторов, ...история нашей публицистики не зависела от возмущения народных масс остатками крепостнического гнета?" Ленин доказывал, что передовая мысль отражала не "интеллигентское настроение", а "настроение крепостных крестьян против крепостного права" и "историю протеста и борьбы самых широких масс населения... против остатков крепостничества во всем строе русской жизни"[87].

Эти слова Ленина имеют огромное методологическое значение для всякого историка идей, в частности, для историка средневековых идей. Но надо помнить, что Ленин имеет в виду преимущественно идеи подлинно демократические, - тогда как в средние века мы таковых почти не видим, - они оставались заглушенными, на самом дне общества, и впервые начинают более или менее отчетливо звучать только в XV-XVII вв. (табориты, Томас Мюнцер, диггеры, Жан Мелье и т.п.). "Протест и борьба широких масс населения" против феодального гнета в средневековой идеологии, поскольку до нас дошли ее письменные материальные памятники, отразились не столько прямо, сколько косвенно. Почти всегда представители передовых идей не были подлинными защитниками интересов народных масс, - они, скорее, исходили из мысли, что те или иные идейные реформы необходимы для того, чтобы, изменив многое, сохранить и укрепить самое главное и существенное в христианстве. Все идейные расколы, происходившие в образованных верхах, имели именно этот смысл: путем любых перестроек спасти господство над умами и духовную монополию самых основ, самой сути данной феодально-христианской идеологии. Одни "образованные" воевали с другими "образованными", но для того, чтобы удержать фронт против "необразованных". Ведь можно было весьма по-разному теоретически обосновывать ту обращенную к жизни сторону христианства, которую так откровенно разъяснил Вольтер, доказывая, что было бы трудно управлять даже одной деревней, населенной атеистами. Даже Кант или Гегель еще трудились в сущности над той же задачей - спасти зерно религии в условиях нового "духа времени". Ортодоксальное вероучение отстаивало религию более или менее твердолобо и напролом. "Критики" отстаивали ее тончайшей фальсификацией новой культуры, той самой, которая, поднимаясь снизу, расшатывала и подрывала религию.

В самом деле, ведь сила христианства держалась только на доверии масс. Массы верили, что христианство вместе с ними отрицает феодальный строй. Всякая идеология в феодальном обществе, чтобы стать силой, должна была питаться антифеодальным настроением, идущим снизу, в том числе и антицерковным настроением по мере того, как церковь теряла доверие. Но эти настроения включались в культуру "верхов" в уже, так сказать, усмиренном виде, нередко преломленными через призму умеренной бюргерской оппозиции. Словом, именно то, что по сути дела расшатывало и подрывало феодальную культуру, включалось в нее же небольшими дозами для ее же укрепления.

На этом методологическом основании, путем тщательных специальных исследований, можно было бы осветить всю эволюцию средневековой науки, понемногу обращавшейся к разуму и реальности, средневекового искусства, понемногу обращавшегося к реализму и к "языческим" - народным или античным - художественным традициям, средневекового права, принужденного апеллировать к народному пониманию справедливости и к дофеодальной традиции, как и вообще все политические, правовые, религиозные, художественные, философские взгляды феодального общества.

Эластичность феодальной идеологии была очень велика, но все же не безгранична. Как бюргерская ересь, так называемая "реформация", в конце концов спихнула в ряде стран католицизм и заняла его место, так буржуазная идеология понемногу теснила феодальную идеологию.

Идеология поднимавшейся буржуазии в эпоху разложения феодализма знала немало способов учиться у народа, чтобы в конечном счете подчинить его своему влиянию. Ведь смутное идейное сопротивление народа религиозному гнету выражалось не только в ересях. Мы говорили, что духовной предпосылкой всякого сопротивления религии было обособление некоторой иррелигиозной, "светской" части в народном сознании. Не будет ошибкой утверждать, что именно на этом социальном фундаменте выросло все здание светской гуманистической культуры, созданной молодой буржуазией, как не презирали и не поносили гуманисты невежественную "чернь". Разочарование масс во всяческих ересях в конце концов порождало в народе и безверие, стихийные попытки опровергнуть не какую-либо часть религии, а отвергнуть всю ее - вместе с понятиями бога и бессмертия души. Как постепенно пробивалось народное сознание до подлинных теоретических аргументов в пользу атеизма и материализма, можно видеть, если сравнить крестьянско-плебейскую идеологию у Томаса Мюнцера в XVI в. и у Жана Мелье в XVIII в. Не будет ошибкой утверждать, что на этом фундаменте прозревающего народного безбожия выросло все здание французского философского материализма и атеизма XVIII в., созданного идущей к революции буржуазией, как ни были убеждены "просветители", что ни в коем случае не следует делать атеизм достоянием "простонародья".

Это не значит, что буржуазная интеллигенция не вносила в известной мере сознание в борьбу масс против феодализма, но ее прогрессивность и революционность в том и состояла, что она создала себе авторитет не чем иным, как восприняв и смело развив до современного ей уровня науки смутные помыслы, уже рожденные в массах их собственной борьбой. Не возглавив борьбу масс, буржуазия не могла бы опрокинуть феодализм.

Можно утверждать, что все лучшие, все действительно революционные идеи, выдвинутые когда-либо буржуазными мыслителями, имеют тот же корень. В частности, многие из них являются позитивными формулировками тех негативных идей - отрицания существующих неравенства, собственности, властей, - которые необходимо таятся в самой логике народного антифеодального восстания, слепо отрицающего все это на практике. Только обретя общий с народом язык, т.е. согласившись с ним во многом и разъяснив ему многие из его собственных темных дум, буржуазия могла подчинить его своему влиянию. Так она готовилась к своим великим революциям.

Как видим, слова А. М. Горького, что народ был "единственным и неиссякаемым источником" всех духовных ценностей, имеют широчайшее историческое значение. Все духовные ценности прошлого восходят к народу как к своему источнику, но народ творил их не столько сам, сколько через посредство тех, кто руководил им и господствовал над ним. Только социалистическое общество открывает перед народом действительную возможность самому творить все без исключения культурные ценности. В феодальном же обществе народная масса была темна, образование ей было недоступно, сознание ее было неразвито.

Но, абстрагируясь от народа, мы ничего не сможем научно объяснить в истории средневекового духовного прогресса. Из этого, из народного, источника широкой рукой черпали все, кто претендовал на то, чтобы влиять на народ, воздействовать на его поведение, - и в той самой мере они и оказывались объективно носителями прогресса в духовной культуре.

Поясним это еще на примере возникновения раннего утопического социализма. Томас Мор, как известно, был канцлером Англии, т.е. первостепенным лицом феодально-абсолютистской монархии, и к тому же преданным католицизму, за что он и был казнен при проведении реформации. Но еще будучи помощником лондонского шерифа, он уже был свидетелем нарастания народных восстаний: в 1514 г. успехом окончилось возмущение крестьян в предместьях Лондона против огораживаний; весной 1516 г. Лондон был накануне восстания, и толпу с трудом удавалось успокаивать; в 1517 г. восстание в Лондоне разразилось, и Мор, с одной стороны, организуя его кровавое подавление, с другой стороны, выступал перед толпой восставших и "пытался уговорить их разойтись по домам"; дело в том, что материальной силы государственной власти было явно недостаточно, и королю пришлось тотчас после восстания, чтобы не раздражать народ, разыграть, по выражению иностранного посла, "спектакль": милосердно помиловать виновных. Точно так же большое крестьянское восстание 1525 г., грозившее распространиться из Сеффолка по Англии, было остановлено не только силой, но и эффектными жестами милосердия, воздействием на психологию масс.

Таким образом, непосредственный политический опыт показывал, что одного насилия недостаточно для удержания существующего порядка. Личный опыт Мора говорил, что приходится и убеждать, уговаривать толпу. Но выше мы уже разобрали, что значит убеждать: чтобы убеждать, надо в известной мере присоединиться к смутным убеждениям убеждаемого. Убеждая толпу, Мор сам вдохнул ее дыхание. Обращаясь к ней, уловил те мысли, которые ей были нужны. И эти мысли запали в его сознание, овладели им, расцвели прекрасным цветком под пером высоко образованного гуманиста. Но Мор от этого вовсе не стал народным идеологом. Напротив, само отнесение идеального строя на некий остров, "которого нигде нет" ("Утопия"), было способом уговорить читателя, это эта прекрасная мечта неуместна в окружающей реальной жизни. Мор и некоторые другие ранние утописты не только не знали пути к бесклассовому строю, но внушали читателю, что такого пути и быть не может, что идеал и действительность - различные вещи. Буря Великой крестьянской войны, пронесшаяся над Германией, особенно усилила в Море интерес только к защите, только к охране существующего в Англии порядка; оплотом его он считал католическую религию. Оставаясь идеологом господствующих классов, он писал (1553 г.), что в отличие от иного мира, о котором можно только мечтать, "в этом мире люди не могут жить, если одни (работодатели) не обеспечивают жизни другим. Каждый не может иметь свой корабль, свое предприятие, даже свой плуг..." Но памяти человечества Томас Мор дорог не тем, что он защищал католицизм и абсолютизм, а тем, что в его творении преломились и прозвучали сокровенные думы и чаяния трудящихся эксплуатируемых масс. Именно этим, своей "Утопией", Мор оказал огромное влияние на последующее развитие передовой мысли.

4. Совокупное действие государства и церкви и совокупное антифеодальное движение эксплуатируемых масс

Выше мы постарались показать, что можно наиболее существенные и решающие стороны истории средних веков объяснить через основной классовый антагонизм феодальной общественно-экономической формации. Сначала мы разобрали непосредственные выражения этого антагонизма, вырастающие из экономического строя феодализма, - это разные формы крестьянского сопротивления феодальной эксплуатации. Затем рассмотрели те главные средства и органы, которые служили господствующему классу для обуздания этого сопротивления и тем самым для защиты и укрепления базиса феодального общества.

Когда созрели экономические предпосылки для перехода от феодализма к капитализму, феодальная надстройка уже не могла одолеть крестьянского революционного движения. Ленин писал о классовой борьбе в предреформенной России: "Когда было крепостное право, - вся масса крестьян боролась со своими угнетателями, с классом помещиков, которых охраняло, защищало и поддерживало царское правительство. Крестьяне не могли объединиться, крестьяне были тогда совсем задавлены темнотой, у крестьян не было помощников и братьев среди городских рабочих, но крестьяне все же боролись, как умели и как могли. Крестьяне не боялись зверских преследований правительства, не боялись экзекуций и пуль, крестьяне не верили попам, которые из кожи лезли, доказывая, что крепостное право одобрено священным писанием и узаконено богом (прямо так и говорил тогда митрополит Филарет!), крестьяне поднимались то здесь, то там, и правительство, наконец, уступило, боясь общего восстания всех крестьян"[88]. Но на протяжении всей предшествовавшей огромной феодальной эпохи феодальная надстройка в общем справлялась со своей задачей; крестьяне в большинстве случаев "боялись зверских преследований правительства", "верили попам".

Получается, что все это - в самом деле разные стороны единого целого: вопрос об основном классовом антагонизме феодального общества отнюдь не сводится к вопросу о вспыхивавших иногда крестьянских восстаниях; более того, сами восстания, очевидно, могли вспыхивать только тогда, когда надстройка - преимущественно политическая и религиозная надстройка - отставала в своем непрерывно требовавшемся обновлении и не вполне справлялась со своей функцией. С одной стороны, экономический строй общества, основанный на эксплуатации, ежечасно вызывал в подавляющей массе общества стремление так или иначе сопротивляться этому строю, с другой стороны, это стремление все время тормозилось и подавлялось, причем не только путем насилия, но и такими средствами, которые превращали повиновение в "добровольное" - начиная от голода и кончая использованием неясности самого классового сознания крестьян, стихийности их стремлений к сопротивлению. С одной стороны, - неустранимые стимулы к борьбе, с другой, - постоянное подавление борьбы. С одной стороны, - сопротивление, с другой, - обуздание. Этот антагонизм двух противоположно направленных тенденций в средневековой истории гораздо важнее всех второстепенных противоречий, например, противоречия между церковью и государством, которое так выпячивается на первый план буржуазными медиевистами. Борьба церкви и государства за первенствующее положение в феодальном мире, в том числе и за феодальную ренту, очень ярка и полна драматическими эпизодами. Она приобретала подчас напряженный, острый характер. Но, всматриваясь глубже, мы замечаем, что независимо от своих субъективных целей и намерений, объективно эти два надстроечных института помогали друг другу. Они не только гораздо чаще действовали рука об руку, чем ссорились. Они и объективно возмещали слабость друг друга: когда один из них почему-либо ослабевал, другой - усиливался.

Так, в моменты религиозных расколов, религиозных войн, сосуществования двух или нескольких вер, проклинавших и разоблачавших друг друга, общественная сила веры вообще как составной части надстройки, воздействовавшей на общественное поведение людей, неизбежно резко сокращалась, - и именно в эти моменты возникала стихийная потребность в усилении государственной власти, в сильном государстве. Многорелигиозное сицилийское королевство Фридриха II Гогенштауфена не могло бы существовать, не сложись там совершенно необычной для того времени сильной королевской власти. "Авиньонское пленение пап", подорвавшее престиж католической церкви, и "великий раскол", когда взаимные отлучения пап и антипап сделали ее смешной и неавторитетной, были не только последствием укрепления королевской власти в ряде европейских стран в XIII и начале XIV в., но в свою очередь и предпосылкой, потребовавшей вскоре дальнейшего усиления королевской власти, особенно в XV в. Религиозные войны во Франции XVI в. в конце концов так подорвали всякий интерес к вопросам веры во французском народе, что он опрокинул бы весь существующий феодальный порядок, не сплотись французское дворянство вокруг короля, не сложись тут мощная как нигде абсолютистская власть[89]. Таких примеров можно привести множество. И обратно, когда силы государственной власти оказывались длительно отвлеченными и скованными, например, внешними войнами, или вообще по каким-либо причинам ослабевала эта часть надстройки, воздействовавшей на общественное поведение людей, наблюдается тенденция к усилению церкви, "возрождению" авторитета религии. В Испании, благодаря особенностям "реконкисты", не мог сложиться мощный абсолютизм, - и его худосочие было компенсировано колоссальной мощью католической церкви. В Германии XVI в., политически раздробленной и слабой, попы, говорит Энгельс, были могущественны и многочисленны как нигде[90].

Словом, эти два фактора именно вместе противостояли силе крестьянского сопротивления и возмещали каждый недостаточность другого. Это становится очевидным из того, что крестьянские восстания происходили как раз в те исторические моменты, когда оба фактора одновременно оказались почему-либо ослабленными. Так, Жакерия и восстание Уота Тайлера разразились во время Столетней войны, когда были истощены государственные силы и Франции и Англии, а авторитет церкви был подорван "авиньонским пленением" и "великим расколом" и глубоко расшатан в Англии Виклефом и лоллардами. Гуситские войны разразились в период величайшей слабости государственной власти в Германии и крушения авторитета церкви под ударами Гуса; Великая крестьянская война в Германии - в период всемирных завоевательных авантюр Карла V, раздробленности Германии, крушения авторитета церкви под ударами Лютера. В конце религиозных войн во Франции, когда бессильны были и королевская власть и церковь, разразились мощные крестьянские восстания; они возродились в 30-40-х годах XVII в., когда государственная власть, успевшая окрепнуть, была отвлечена участием в Тридцатилетней войне, а церковь еще совсем не успела окрепнуть. В атмосфере борьбы религиозных партий и полного политического распада и в Германии возобновились крестьянские восстания во время Тридцатилетней войны. Крестьянские движения в Англии накануне и во время буржуазной революции происходили тоже в обстановке ослабления государственной власти и борьбы религиозных течений. Восстание Хмельницкого вспыхнуло в условиях религиозной распри и бессилия государства в Польше; восстание Разина - в условиях церковного раскола и глубокого истощения русского государства войнами с Польшей и Швецией. Эти несколько примеров можно было бы дополнить еще бесчисленным множеством других. Иногда эта закономерность не так бьет в глаза, ибо установить степень и непререкаемость влияния церкви на умы и даже степень подлинной дееспособности и боеспособности государства не всегда возможно без пристального изучения эпохи. Но в конце концов рассмотрение исторической обстановки любого крупного крестьянского восстания подтверждает это общее правило.

Однако оно не имеет обратной силы: не всегда на том отрезке истории какой-либо страны, когда можно констатировать одновременно и ослабление государственной власти и падение авторитета церкви, имело место крестьянское восстание. Это потому, что господствующий класс, чувствуя недостаточность сил "порядка", сам нередко проявлял инстинктивную сдержанность в отношении крестьянства и этим соответственно уменьшал силу крестьянского сопротивления, или того же достигало государство путем предупредительных "реформ" в пользу крестьян. Возможно, что вообще крестьянские восстания в истории Западной Европы начались бы раньше, если бы сами церковь и государство не санкционировали прямо или косвенно более низкую форму крестьянского сопротивления - крестьянские уходы, по крайней мере в тех видах, которые одновременно усиливали или церковь (уходы в монастыри, в крестовые походы) или государство (уходы в пограничные районы, в города).

Как уже было сказано, в конечном счете именно нарастание крестьянского сопротивления было в истории средних веков причиной, а соответствующие видоизменения и возрастание совокупной общественной силы государства и религии было следствием. Но все-таки не правы те историки, которые сводят предпосылки того или иного крестьянского восстания только к ухудшению положения крестьянства, к росту эксплуатации, словом, только к возрастанию этой первой величины - силы крестьянского сопротивления: в каждом отдельном случае следует установить также, какие конкретные исторические обстоятельства не дали возможности противопоставить усилению крестьянского сопротивления достаточное усиление государственного или религиозного воздействия на недовольные массы. Нужно охарактеризовать состояние политической и религиозной надстройки. Лишь тогда возникновение восстания действительно будет объяснено. Ведь можно представить себе взрыв крестьянского восстания и в такой ситуации, когда положение крестьянства заметно не ухудшилось, но почему-либо резко снизилась мощь этих двух частей надстройки, этих двух факторов "порядка": восстание в этом случае вероятно.

Нарастание, хотя и неравномерное, крестьянского сопротивления было законом феодального общества. Политическая и религиозная надстройка должна была видоизменяться, развиваться, поспевать за ним. Но возможности роста авторитета и влияния католической церкви были подорваны ересями уже в XIII-XIV вв. Между тем феодальная монархия укреплялась и усиливалась очень медленно. Надстройка стала отставать от потребностей в защите и укреплении базиса. Это прогрессировавшее отставание было в некоторой мере компенсировано ослаблением и уничтожением крепостного права. Господствующему классу пришлось серьезно уступить давлению крестьян. Это не означало понижения нормы феодальной эксплуатации, но несколько затормозило рост крестьянского сопротивления: ведь личное освобождение крестьян, переход от личной зависимости к поземельной было шагом от чистого внеэкономического принуждения в сторону экономического принуждения. У крестьянина появились новые оттенки хозяйственной психологии, феодальные повинности стали представляться ему как бы платой за земельный участок, т.е. как бы добровольной хозяйственной сделкой, которую он совершает по своему выбору. Но по существу феодализм не мог отказаться от внеэкономического принуждения. Достигнутая разрядка социальной атмосферы оказалась вскоре недостаточной, напротив, в конечном счете поземельная форма зависимости только подтолкнула созревание крестьянской собственности и, следовательно, обострила борьбу. В первой половине XV в. произошло событие, свидетельствовавшее не только об отставании обеих составных частей надстройки, подавлявших и обуздывавших крестьянское сопротивление, но о такой степени отставания, когда крестьянское восстание может оказаться непобедимым. В Чехии восставшие крестьяне держались 15 лет, т.е. были в положении победителей[91]. Этот факт имел поистине всеевропейское значение, и внимание всей феодальной Западной Европы было приковано к нему, как видно из истории соборов XV в. Даже сто лет спустя победы немецких крестьян отожествляли с "чешским ядом". Действительно, одной из предпосылок нарастания крестьянского сопротивления в Германии XV-XVI вв. была близость Чехии - источника гуситской пропаганды (а также Швейцарии). Пример гуситских побед всколыхнул всю Западную Европу. Со времени гуситских войн победа крестьянского восстания стала ощутимой угрозой в политической жизни Западной Европы. Феодальному классу приходилось идти на уступки, и положение крестьянства в XV в. стало улучшаться. Все это означало, что требуется коренная реконструкция феодального государства и, по возможности, феодальной церкви. Действительно, во второй половине XV в., с одной стороны, повсюду начинаются энергичные шаги к централизации и абсолютизму, с другой стороны, в порядок дня становится проблема реформации.

С возникновением абсолютизма первенствующее место безусловно переходит к государству, сравнительно с церковью, и остается за ним до конца феодальной эпохи. Являясь воплощением принципа насилия, диктатурой, абсолютизм естественно вновь вносит в общественную жизнь голое внеэкономическое принуждение в виде налоговой системы.

Итак, действительно можно общие контуры средневековой истории понять, исходя из основного антагонизма феодального общества, антагонизма феодалов и крестьян. Причиной, заставлявшей то медленно, то быстро двигаться вперед и социальную, и политическую, и культурную историю средних веков, было в конечном счете крестьянское сопротивление, постепенно нараставшее по мере роста производительных сил и обострения внутренних противоречий феодального способа производства. Следовательно, крестьянство одерживало все новые и новые победы, поскольку оно заставляло господствующий класс и все феодальное общество снова и снова перестраиваться. Крестьянское сопротивление расшатывало феодализм на каждой данной ступени его развития и заставляло его тем самым переходить на более высокую ступень, чтобы укрепиться.

Но сбросить вовсе феодальную эксплуатацию крестьянство в средние века не могло: на том уровне производительных сил обществу некуда было уйти от феодальных производственных отношений. Поэтому все победы крестьянства давали лишь воспроизведение все того же феодального общества, только в видоизмененных формах. Феодализм мог быть уничтожен только тогда, когда появились экономические предпосылки для замены его новым способом производства, капитализмом.

Вот этому-то низкому уровню производительных сил, препятствовавшему ликвидации феодализма, отвечало и состояние общественного сознания средневекового крестьянства. Крестьянство не видело и не могло видеть пути вперед, оно было слепо, оно боролось стихийно. Поэтому-то господствующему классу и удавалось раскалывать силу крестьянского сопротивления, обращая часть ее против нее самой. Мы убедились, что авторитет государства и церкви базировался на том, что они даже поощряли народное сопротивление, но давали ему ложное направление, ложное руководство, ложные сроки и таким путем не только отводили удар от аппарата насилия, но и заставляли эту часть сил народного сопротивления поддерживать и укреплять аппарат насилия.

Конечно, никакое идеологическое воздействие не могло уничтожить ненависть крестьянской массы к притеснителям и эксплуататорам. Идеи бессильны против стихийного стремления к борьбе, никакими идеями нельзя ликвидировать потребность, порождаемую материальной общественной необходимостью, феодальные же производственные отношения ежечасно и ежеминутно порождали у крестьян необходимость сопротивления. Но эмоция у крестьян, как и у всех людей, была подчинена мысли, - когда, куда и как нанести удар. На мысль же мыслью воздействовать можно. И так как объективно крестьянская борьба не могла завершиться действительной победой, а следовательно, и в мышлении крестьянства не могло быть действительной ясности, то крестьянство было обречено всегда искать чьего-то совета. До тех пор, пока на исторической сцене не появился революционный пролетариат, способный бескорыстно и верно объяснить крестьянству, как надо бороться, крестьянство должно было поддаваться советам господствующих классов - не бескорыстным и не верным. Феодальная церковь отвлекала его от прямых целей надеждой обеспеченной победы, если только оно терпеливо дождется общего срока, феодальная монархия - иллюзией единого руководителя, побивающего множественные существующие власти и т.д.

Наряду с этой склонностью к иллюзиям, к доверию врагам, слабость крестьян заключалась и в том, что они легко успокаивались при первых же успехах, при любых самых ничтожных достижениях. Естественно, что они предпочитали низшие формы сопротивления, и толкнуть их на восстание было трудно[92]. Стоило добиться микроскопически лучших условий жизни, улучшения хоть в каком-нибудь одном отношении (может быть даже при ухудшении в других отношениях), - и крестьянин уже прекращал борьбу, застывал. В течение долгого средневековья крестьянство одержало множество этих обманчивых, мнимых, частичных побед, от которых ему не стало лучше. Только под руководством рабочего класса основная часть крестьянства как союзник и резерв пролетариата в социалистической революции одерживает подлинную историческую победу; пролетариат ведет ее за собой как трудящуюся, эксплуатируемую массу и не дает ей удовлетвориться никакой полупобедой.

Что же представляли собой в средние века эти мелкие (и даже крупные) успехи крестьянства? В лучшем случае это были реформы. Но Ленин учил, что реформа - в отличие от революции - есть не только и не просто уступка со стороны господствующего класса, - это есть такая "уступка", от которой положение господствующего класса укрепляется. А раз реформы идут на пользу эксплуататора, значит они в конечном счете не идут на пользу эксплуатируемым. Уступки внушают эксплуатируемым иллюзии и парализуют их единственно верное - революционное - настроение; уступки раскалывают ряды эксплуатируемых, ибо пользу от них получает лишь небольшая часть, меньшинство. Готовность же крестьян к компромиссу вытекала из наличия у них своего хозяйства. Даже успехи крестьян во французской буржуазной революции XVIII в. поначалу были всего лишь уступкой, данной им для того, чтобы пресечь дальнейший подъем их борьбы (закон 4 августа 1789 г.). Это удавалось не раз в ходе средневековья: под натиском низов верхи делали уступку, тогда натиск низов прекращался и положение верхов лишь укреплялось, стабилизировалось на новой основе.

Но часто крестьянство не извлекало даже и подобия успеха из своей борьбы. Мало того, прямой успех из его борьбы иногда, как было показано, пытался извлекать антагонистический ему класс, пользуясь его слепотой; даже реакционные аристократы старались подчас утилизировать стихию народного недовольства.

В этой связи надо еще и еще раз подчеркнуть, что задача исторической науки состоит не в том, чтобы восхвалять массы. Если руководство массами, благодаря их слепоте, оказывалось в том или ином случае в руках реакционных общественных элементов, историк не должен бояться показать реакционный характер этого движения. Да и в любых случаях классовая борьба средневекового крестьянства представляет настолько низкую ступень сравнительно с классовой борьбой пролетариата в новое время, что историку-марксисту естественно не только не восхвалять ее, а, напротив, всячески указывать на ее отрицательные стороны, на ее стихийность, раздробленность, непоследовательность, зависимость от других классов и т.д. Но если мы хотим стоять на почве науки, на почве материализма, мы должны ясно видеть эту борьбу крестьянской массы в основе всей истории феодального общества, потому что крестьянская борьба против феодальной эксплуатации была проявлением основного экономического антагонизма этого общества, его основного антагонистического производственного отношения.

Разумеется, трудящееся население городов, ремесленники и плебейство, тоже играли видную роль в классовой борьбе средневековья. Но силой они были не сами по себе, их делала силой грозовая атмосфера крестьянского сопротивления, которой дышало средневековое общество. По словам Маркса и Энгельса, "все крупные восстания средневековья исходили из деревни"[93]. Даже о сравнительно развитой городской плебейской оппозиции XVI в. в Германии Энгельс писал: "До Крестьянской войны плебейская оппозиция выступает в политической борьбе не в качестве партии, а лишь в виде шумной, склонной к грабежам толпы... В партию превращают ее лишь крестьянские восстания, но и в этом случае она почти везде следует в своих требованиях и выступлениях за крестьянами - яркое доказательство того, насколько город тогда зависел еще от деревни"[94].

Словом, изучение истории борьбы трудящихся, неимущих элементов средневекового города чрезвычайно важно для медиевистики. Без него картина классовой борьбы всегда будет неполной, обедненной. Пожалуй, даже наиболее яркие страницы истории классовой борьбы мы наблюдаем не в деревне, а в городе[95]. Городские классовые битвы оказывали и более непосредственное, более видимое воздействие на политику, - особенно народные выступления в политическом центре страны. Преуменьшать их значение не приходится, - стоит напомнить всем известные факты о гигантской роли лондонского плебейства в английской революции XVII в., парижского плебейства во французской революции XVIII в. Но все же не случайно Энгельс и Ленин говорят о том, что в этих революциях на первом месте следует поставить не городское плебейство, а крестьянство. Плебейство в Лондоне и Париже могло опрокидывать троны только благодаря тому, что пылала вся страна, что атаку на феодально-абсолютистский строй вел основной угнетенный класс всего общества - крестьянство. Тем более это следует сказать о ранних выступлениях средневековой городской бедноты. Какой пример ни взять - при тщательном исследовании мы восстановим и неизбежный фон всей картины: явное или скрытое неспокойствие крестьянства. Скажем, история "патарии" и установления коммуны в Милане в XI в. указывает на, правда, сложную, противоречивую, но, несомненно, значительную роль сельской округи, "контадо", в политической борьбе горожан[96].

Таким образом, и эта грань многогранной истории средних веков - движения городской бедноты - может быть освещена правильно только исходя из основного классового антагонизма феодального общества.


СНОСКИ

[1] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 13, стр. 7.<<

[2] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 19, стр. 350-351.<<

[3] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 39, стр. 66.<<

[4] Н. Г. Чернышевский. Г-н Чичерин как публицист. - Полн. собр. соч., М., 1950, т. V, стр. 654-655.<<

[5] В. И. Ленин. О праве наций на самоопределение. - Полн. собр. соч. т. 25, стр. 259.<<

[6] См. там же.<<

[7] Ф. Энгельс. К смерти Карла Маркса. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 19, стр. 359.<<

[8] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 1, стр. 147-148.<<

[9] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 39, стр. 77.<<

[10] "История государства и права", т. 1 (Всесоюзный институт юридических наук). М., 1949. Значительный шаг вперед, хотя еще и не дающий полного удовлетворения, представляет глава о феодальном государстве и праве (гл. 5) в учебном пособии "Теория государства и права" (Институт права АН СССР). М., 1955.<<

[11] К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные письма, стр. 63.<<

[12] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 33, стр. 34.<<

[13] Однако признание классовой природы государства в прошлом не исключает наличия среди современных буржуазных историков течения, которое в целях борьбы с марксизмом и идеей диктатуры пролетариата усиленно насаждает противопоставление "старого" капитализма XIX в., где царила классовая борьба и государство носило характер диктатуры буржуазии, "новому" капитализму, где якобы исчезает эксплуатация, где открытые Марксом законы будто бы уже не действуют, где государство уже бесклассовое - "государство всеобщего благосостояния".<<

[14] См. В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 23, стр. 238.<<

[15] Там же, стр. 239.<<

[16] Там же, стр. 240-241.<<

[17] Споры об абсолютистском государстве между советскими и зарубежными историками см. в статьях: С. Д. Сказкин. Проблема абсолютизма в Западной Европе (время и условия его возникновения). - В кн.: "Из истории средневековой Европы (X-XVII вв.)". М., 1957; А. С. Самойло. Проблема абсолютной монархии в современной марксистской и буржуазной историографии. (По материалам X Международного конгресса историков в Риме в сентябре 1955 г.). - "Средние века", вып. XVI, 1959.<<

[18] По вопросу об усилении защиты варварским правом интересов имущих против посягательств малоимущих см. Н. П. Грацианский. О материальных взысканиях в варварских правдах. - "Историк-марксист", 1940, № 7.<<

[19] А. В. Мельникова. Интенданты провинций в системе французского абсолютизма (от их возникновения до середины XVII века). Автореф. канд. дисс. М., 1950.<<

[20] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 35, стр. 270.<<

[21] См. А. И. Данилов. Основные черты иммунитета и фогства на церковных землях в Германии X-XII вв. Автореф. канд. дисс. М., 1947; Е. В. Гутнова. К вопросу об иммунитете в Англии. - "Средние века", вып. III, 1951.<<

[22] М. Л. Абрамсон. Сицилийское королевство и империя в первой половине XIII века. Автореф. канд. дисс. М., 1948.<<

[23] В. И. Корецкий. Из истории закрепощения крестьян в России в конце XVI - начале XVII в. (К проблеме "заповедных лет" и отмены Юрьева дня). - "История СССР", 1957, № 1; Н. С. Чаев. К вопросу о сыске и прикреплении крестьян в Московском государстве в конце XVII века. - "Исторические записки", 1940, № 6.<<

[24] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 39, стр. 72-73.<<

[25] К. Маркс и Ф. Энгельс. Немецкая идеология. - Сочинения, т. 3, стр. 23.<<

[26] Дискуссии в советской историографии по вопросу о Русском централизованном государстве см. Л. В. Черепнин. Образование централизованного Русского государства в XIV-XV веках. Очерки социально-экономической и политической истории Руси. М, 1960; А. М. Сахаров. Проблема образования Русского централизованного государства в советской историографии. - "Вопросы истории". 1961, № 9.<<

[27] См. В. И. Ленин. Что такое "друзья народа" и как они воюют против социал-демократов? - Полн. собр. соч., т. 1, стр. 153-154.<<

[28] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 9, стр. 333-334.<<

[29] Р. А. Маслов. К вопросу о присоединении Бретани к Франции. - В кн.: Из истории Франции. Уфа, 1961; он же. Крестьянское восстание в Нижней Бретани в 1489-1490 гг. - "Уч. зап. Башкирского пед. ин-та", вып. 7, серия исторических наук, 1956, № 1.<<

[30] Б. Ф. Поршнев. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623-1648). М.-Л., 1948, ч. III, гл. 1 и 2; А. Букштейн. Крестьянское движение во Франции в XVI веке. (О восстании кроканов). - "Борьба классов", 1936, № 6; Э. И. Лесохина. Движение кроканов. 1592-1598. - "Средние века", вып. VI, 1955; А. В. Мельникова. Интенданты провинций в системе французского абсолютизма (от их возникновения до середины XVII века). Автореф. канд. дисс.; 3.В. Мосина. Абсолютизм в политике Генриха IV. - "Историк-марксист", 1938. кн. 2.<<

[31] А. Е. Кудрявцев. Испания в средние века. Л., 1937, гл. 4; Р. Альтамира-и-Кревеа. История Испании. Сокр. пер. с испан., т. 1. М, 1951; A.M. Розенберг. Восстание против королевской власти в Кастилии в XV в. - "Уч. зап. Ленингр. гос. пед. ин-та", т. 68, 1948.<<

[32] См. В. И. Ленин. О продовольственном налоге. - Сочинения т 32 стр. 339.<<

[33] См. Д. Л. Похилевич. Крестьяне Белоруссии и Литвы в XVI-XVIII вв. Львов, 1957. Ср. С. Ф. Иваницкий. Основные вопросы крестьянского восстания на Украине 1768 г. - "Уч. зап. Ленингр. гос. ун-та". Серия ист. наук, вып. 7, 1941.<<

[34] М. М. Смирин. Очерки истории политической борьбы в Германии перед реформацией. М., 1952.<<

[35] Н. Н. Самохина. Феодальная реакция в Австрии во второй половине XVI века и крестьянское восстание 1595-1597 гг. - "Средние века" вып. V, 1954.<<

[36] Б. Ф. Поршнев. Английская республика, французская Фронда и Вестфальский мир. - "Средние века", вып. III, 1951.<<

[37] Н. Г. Чернышевский. Указ, соч., стр. 654-655.<<

[38] В. И. Ленин. Критические заметки по национальному вопросу. - Полн. собр. соч., т. 24, стр. 143-144.<<

[39] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 21, стр. 301.<<

[40] См. В. И. Ленин. О либеральном и марксистском понятии классовой борьбы. - Полн. собр. соч., т. 23, стр. 238.<<

[41] В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 21, стр. 301-302.<<

[42] В. И. Ленин. Как социалисты-революционеры подводят итоги революции и как революция подвела итоги социалистам-революционерам. - Поли, собр. соч., т. 17. стр. 346.<<

[43] Там же, стр. 345-346.<<

[44] См. Е. А. Косминский. Исследования по аграрной истории Англии XIII века. М. - Л., 1947; он же. О некоторых характерных чертах английского феодализма. - "Средние века", вып. XVII, 1960; А. И. Неусыхин. Возникновение зависимого крестьянства как класса раннефеодального общества в Западной Европе VI-VIII вв. М., 1956; Я. Д. Серовайский. Структура землевладения юго-восточных районов Франции в IX-XI вв. (Канд. дисс.). М., 1950; В. В. Дорошенко. Упадок свободного крестьянства в феодальной Саксонии (X-XIII вв.). (Канд. дисс.). М., 1949; Л. Т. Мильская. Светская вотчина в Германии VIII-IX вв. и ее роль в закрепощении крестьянства, М., 1957.<<

[45] В. И. Ленин. О государстве. - Полн. собр. соч., т. 39, стр. 82.<<

[46] Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 357.<<

[47] Ф. Энгельс. Роль насилия в истории. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 1, стр. 475-476.<<

[48] См. Ф. Энгельс. Происхождение семьи, частной собственности и государства. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 1, стр. 147.<<

[49] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 4, стр. 314.<<

[50]  Ф. Энгельс. О разложении феодализма и развитии буржуазии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 1, стр. 445.<<

[51] См. Е. В. Гутнова. Возникновение английского парламента. (Из истории английского общества и государства XIII в.). М., 1960; она же. Обзор доклада Э. Кэм, А. Маронжу, Г. Штекля "Новые работы и современные точки зрения на происхождение и развитие представительных собраний". - "Средние века", вып. VIII, 1956.<<

[52] К. Маркс. К критике гегелевской философии права. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 1, стр. 422. Ср. В. И. Ленин. Удержат ли большевики государственную власть? - Полн. собр. соч., т. 34, стр. 332.<<

[53] В. И. Ленин. Крах II Интернационала. - Полн. собр. соч., т. 26 стр. 237.<<

[54] В. И. Ленин. А. М. Горькому. - Сочинения, т. 35, стр. 93.<<

[55] В. И. Ленин. Об отношении рабочей партии к религии. - Полн. собр. соч., т. 17, стр. 418.<<

[56] Р. Ю. Виппер. Рим и раннее христианство. М., 1954; А. Робертсон. Происхождение христианства. М., 1956.<<

[57] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 2, стр. 423.<<

[58] Там же, стр. 409.<<

[59] А. Б. Ранович. Очерк истории раннехристианской церкви. М., 1941.<<

[60] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 2, стр. 419.<<

[61] В. И. Ленин. Государство и революция. - Полн. собр. соч., т. 33, стр. 43.<<

[62] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 1, стр. 159.<<

[63] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XIV, стр. 367.<<

[64] Там же.<<

[65] К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 2, стр. 424.<<

[66] К. Маркс. К критике гегелевской философии права. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 1, стр. 415.<<

[67] В. И. Ленин Крах II Интернационала. - Полн. собр. соч., т. 26, стр. 237.<<

[68] Ф. Энгельс. Людвиг Фейербах. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XIV, стр. 675.<<

[69] А. И. Коробочко. Восстание камизаров (1702-1705 гг.). - "Средние века", вып. III, 1951; он же. Программа движения камизаров и извращение ее во французской буржуазной историографии новейшего времени. - "Уч. зап. Гомельского пед. ин-та", вып. 1, 1954; А. С. Варшавский. Преследование протестантов и народное восстание 1702-1704 гг. во Франции. Автореф. канд. дисс. М., 1952.<<

[70] Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 352-353.<<

[71] Там же, стр. 351.<<

[72] Там же, стр. 352.<<

[73] Там же.<<

[74] В. И. Ленин. Крах II Интернационала. - Полн. собр. соч., т. 26, стр. 237.<<

[75] К. Маркс. Коммунизм газеты "Rheinischer Beobachter". - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 4, стр. 204.<<

[76] М. Горький. Литературно-критические статьи. М., 1937, стр. 26.<<

[77] Архив Маркса и Энгельса, т. X, стр. 300.<<

[78] Ср. Н. А. Сидорова. Очерки по истории ранней городской культуры во Франции. (К вопросу о реакционной роли католической церкви в развитии средневековой культуры). М., 1953.<<

[79] См. С. Д. Сказкин. Первое послание Дольчино. - В кн.: "Из истории социально-политических идей. К семидесятипятилетию акад. В. П. Волгина". М., 1955. С. М. Стамом было высказано мнение, что уже в мировоззрении самого Иоахима Флорского (XIII в.) косвенно отразились антифеодальные настроения крестьянства (С. М. Стам. Иоахим Калибрийский. Автореф. канд. дисс. М., 1948). Но М. М. Смириным ("Народная реформация Томаса Мюнцера и Великая крестьянская война". М., 1955) приведены аргументы в пользу того, чтобы относить такое представление только к позднейшим последователям Иоахима.<<

[80] По истории ересей и борьбы церкви с народными движениями в России см. Н. А. Казакова и Я. С. Лурье. Антифеодальные еретические движения на Руси XIV - начала XVI в. М. - Л., 1955; А. И. Клибанов. Реформационные движения в России в XIV - первой половине XVI в. М., 1960; А. М. Самсонов. Антифеодальные народные восстания в России и церковь. М., 1955.<<

[81] См. Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 362-363.<<

[82] Ф. Энгельс. К истории раннего христианства. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 2, стр. 409.<<

[83] Н. А. Машкин. Эсхатология и мессианизм в последний период Римской республики. - "Известия АН СССР. Серия истории и философии", т. II, 1945, № 5.<<

[84] См. С. Д. Сказкин. Первое послание Дольчино. - В кн.: "Из истории социально-политических идей. К семидесятипятилетию акад. В. П. Волгина"; он же. Исторические условия восстания Дольчино. М., 1965 (Доклады советской делегации на X Международном конгрессе историков в Риме).<<

[85] См. Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 362-363.<<

[86] К. Маркс - З. Мейеру, 21 января 1871 г. - К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные письма, стр. 256.<<

[87] В. И. Ленин. О "Вехах". - Полн. собр. соч., т. 19, стр. 169.<<

[88] В. И. Ленин. К деревенской бедноте. - Полн. собр. соч., т. 7, стр. 194.<<

[89] Э. И. Лесохина. Народные движения во Франции при Генрихе IV. Автореф. канд. дисс. М., 1949; 3.В. Мосина. Франция при Генрихе IV. - "Исторический журнал", 1938. кн. 9.<<

[90] См. Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс " Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 352.<<

[91] Б. Т. Рубцов. Гуситские войны (Великая крестьянская война XV века в Чехии). М., 1955; он же. Эволюция феодальной ренты в Чехии XIV-XV вв. М., 1958.<<

[92] См. Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 357.<<

[93] К. Маркс и Ф. Энгельс. Немецкая идеология. - Сочинения, т. 3, стр. 52.<<

[94] Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. - К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 7, стр. 355.<<

[95] См., например, В. И. Рутенбург. Народные движения в городах Италии XIV - начала XV века. М.-Л., 1958.<<

[96] В. В. Стоклицкая-Терешкович. Классовая борьба в Милане в XI в. и зарождение Миланской коммуны. - "Средние века", вып. V, 1954.<<


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Борьба народных масс и зарождение капиталистического уклада


Используются технологии uCoz